ЖАНРЫ

Колдовской ребенок. Дочь Гумилева
Шрифт:

– Очи всех, Господи…

За обедом обменивались новостями несущественными: поездка Ани в Москву, здоровье Ларисы Михайловны, явился новый технический фокус – звуковое синема.

– Не удержался, сходил. Уж казалось бы – велика радость не только видеть просяного наркома, но и слышать – двойное мучение, по сути-то. А все ж занятно. Нарочно поглядел, нет, это не грампластинку запускали, всё по-честному.

– Как же они звук-то с изображением совмещают? – гость ел нарочито медленно, как едят все благовоспитанные люди, которым очень хочется торопливо жевать и глотать крупные куски. Люди, недавно голодавшие.

– Мы же гуманитарии, Андрей. Где нам понять? В техническом столетии мы скоро сделаемся бесполезным реликтом. Впрочем… Тебе не казалось иной раз, что ведь и вправду только бесполезное и отличает человека от скота?

– Теперь в моде говорить, что отличает добровольный труд.

– Все эти разночинцы мало живали на природе. – Энгельгардт потянулся к графину с водой: вина к столу, конечно, не было. – Понаблюдали бы разок за бобрами… Человека возвышает над животным уровнем только то, чего «не съесть, не выпить, не поцеловать».

Оба собеседника невольно столкнулись взглядами на золотой макушке сидевшего меж ними ребёнка.

– Ты можешь теперь идти к себе, Лена. – Энгельгардт, уже прочитавший благодарственную молитву, вдел салфетку в кольцо. – Нам с Андрей Иванычем надобно о многом потолковать. Впрочем, прости, запамятовал. Без тебя заходила в час пополудни дама, я так понял, что бабушка кого-то из твоих одноклассников.

– Бабушка? Чья? – Лена как будто удивилась.

– Не знаю, она только назвалась самое. Тебе видней. Очень обязательная дама. Вот, записку тебе просила передать.

– А как ее зовут, дедушка? – Лена неуверенно приняла темный узкий конверт, надушенный пачули.

– Погоди… Наталья?.. Нет… Надежда. Надежда Павловна Коханова.

Глава II. Из мест отдаленных

Когда Лена убежала гулять, получив строгое предписание воротиться к назначенному часу, Энгельгардт и его гость некоторое время медлили вступать в разговор. Иные разговоры тяжело начинать, нужды нет.

– Соловки, Андрей? – спросил Энгельгардт, ставя на стол чайник с «неродной» крышкой – черной, а не коричневой. Чайник диковато смотрелся рядом с маленьким заварочным мейсоном. Аристократ рядышком с пролетарием. Как и везде в нынешней нашей жизни. Веласкесу бы понравилось, ему, оттенявшему чары красавиц уродами и уродцами.

– В известном смысле да. СЛОН. Северные лагеря особого назначения, так это у них называется. Только Соловки, Nicolas, они большие. И кругов ада в них много больше семи. – Солынин, прежде, чем сделать глоток, с наслаждением втянул пар. – Чай… Трудно воротиться к простым приметам цивилизованности.

– О, погоди. Совсем забыл, у нас же и сахар есть. Целых полголовы. – Энгельгардт оборотился к буфету. О том, что драгоценную полуголову в семье колют только для детей, он, разумеется, промолчал.

– Даже не сахарин? – восхитился гость. – Настоящий сахар, что в синей бумаге? Лукуллов пир.

– Того же, боюсь, пошиба, что в «Трех мушкетерах», – улыбнулся Энгельгардт. – У прокурорши Кокнар.

Приятели рассмеялись, как некогда, в студенческую общую бытность. Оба начинали в свое время в Императорском Лесном институте, для Энгельгардта заведении почти домашнем. Оба предпочли затем естественным наукам словесность.

– Мне по ночам снится варево из мелкой рыбы с кусками гнилой картошки. – Смех гостя оборвался слишком резко. – Мне снятся запахи. Черемша, назойливая, едкая, которой на кухне забивали пустую воду. И сводящий с ума сытный дух гречневой каши – из открытого окна в столовой опричников. Ее даже больше хотелось, чем мяса. Впрочем, пустое. Худшего я избежал – не швырял бревен – по пояс в холодной воде, как один мой знакомец, подпоручик. У него был плеврит. Больничка, я после отдельно расскажу тебе о философии уничижительных суффиксов, отказалась ставить в диагнозе. Не знаю, долго ли он там продержится. Но есть несчастные, чья судьба много страшнее – и страшного этого рабского труда, и самой смерти, пожалуй.

– Расскажешь или предпочел бы этого не касаться?

– По чести сказать, я сам не знаю. У вас можно курить? – гость нерешительно полез в карман.

– В этой комнате да. По счастью, у нас две комнаты. Мы с женой тоже изредка балуемся. Так что можешь даже и угостить, если не последние. Помнишь, мы шутили: последнюю даже городовой не возьмёт.

– Папирос у меня, по счастью, полон портсигар. Если это можно назвать портсигаром. – Солынин повертел в руках убогую жестяную вещицу, словно лицезрел впервые. – Как быстро выветриваются эстетические потребности. Уже странно представить, что серебряный портсигар почитался дурным тоном.

– Пустое. – Энгельгардт с удовольствием принял предложенную папиросу, машинально огляделся в поисках свечи, и, рассмеявшись над собой, чиркнул спичкой. – На мой фамильный золотой семья месяц ела хорошее мясо. Заработки ничтожно малы, но хорошо, коли есть. Боюсь, ты еще столкнешься с этим. В Питере все труднее: очень непросто попасть в этот треклятый профсоюз, а без членства в нем не берут на службу. Замкнутый круг. Ну да кривая вывезет и из замкнутого круга. Что мы, в самом деле, брюзжим как старики? Впрочем, мы ведь и есть старики. Только надобно к этому привыкнуть.

– Я уж давно кажусь себе не то что стариком, а вовсе мертвецом. Ты иное – в тебе еще много, как цыгане говорят, «злости жить».

– Приходится, я ведь заменяю двум детям отца. – Энгельгардт с удовольствием втянул дым. – Эвон, даже курить почти оставил. Мне б еще хоть с десяток лет протянуть. Аня моя, видишь ли, никогда не была зубаста. Ах, да: это уж без тебя было. Вторая внучка родилась. Аня замуж собралась, но… Сам догадаешься. Но, опять же, что о том. Ты, верно, еще не слыхал. Из-за границ новости доходят куда медленней, чем в те поры, когда почту возили ямщики. Я сам недавно услыхал: Петр Петрович уж больше года, как скончался.

– Его Сиятельство? Упокой, Господи. Там, в угорских пределах?

– Да.

– В наши дни это лучшее.

– В который раз досадую на то, как благодетельные меры могут ударить хвостом. – Прозвучавшее упоминание о Голицыне, верно, задело в душе Энгельгардта какую-то больную струну. Забыв о папиросе в стиснутых пальцах, он принялся ходить по тесной комнате. – Государь был многажды прав, запретив участие военных в политических партиях. Помнишь те дни, помнишь пятый год? Кровь, смута… Это только нынче кажется, что не кровь то была, а пустяк. Россия тогда только палец порезала, брызнуло несколько капель. Да, тысячу раз да! Армия растлевалась политикой! Принял погоны, служи! Служи и не рассуждай! Но какая ирония: под запрет, несомненно благой, попало «Русское общество»! Помнишь, как оно за сутки истаяло на три четверти?! И мы ничего не могли сделать: закон един для всех – и для смутьянов и для верных!

– Да, ты вправду еще молод, Гард. – Прозвище, некогда бытовавшее среди буршей, а после сослужившее литературным псевдонимом, само слетело у Солынина с языка. – Ты еще хранишь в душе времена, когда судьбами Отечества занимались нам подобные. Теперь судьбы эти в других руках. Совсем в других.

– Да знаю я, – Энгельгардт поморщился.

– Нет, ты не знаешь. – Лицо Солынина потемнело. – Ты считаешь их недоучками-социал-утопистами, выплывшими на волнах народного бунта. Верней сказать – раскачавшими бунт на германские деньги. Все это, конечно, так. Это лишь часть правды о них. Видишь ли, есть вид безумия, из коего невозможно исключить одержимость. Ты ведь в это тоже веришь, не так ли? Вспомни наши разговоры в «Русском обществе»! Мы все этого не исключали. Но те наши разговоры были умозрительны. Я видел ад вблизи.

Поделиться с друзьями: