Кологривский волок
Шрифт:
— Чай, не у ней в избе живут.
— Ну уж тоже лебезить-то нечего: смотрю, и посуду тащит, и молоко, рада от себя оторвать, а им вопхнуть. Наплевала бы. Тьфу! Видали, сами косят, мальчишонку сплавили старикам, так и вынянчат.
— Тебе пуще всех забота! — оборвал Евстолью отец.
— Что ни говори, а страм!
Она, вроде как спохватившись, заковыляла к своей кулиге. Сейчас к другим бабам подстанет, почнет языком хлестать: всегда мутит, как мутовка.
Мать косила лучше Сереги, но пустила его вперед: теперь нечего было рваться из последних сил, с возвращением отца в семье как-то все уравновесилось. Давно ли ждали конца войны — вот уж придут мужики. А не густо их на лугу, только отец да Игнат Огурцов и добавились. Все же не ушел Игнат в леспромхоз. У остальных, как у Натальи Леонидовны, всякое дело в одни руки.
Отодвигается, уходит лето. Молчаливо в полях. Уж не щебечут ласточки, не расхаживают по кошенине сытые скворцы, редко взовьется жаворонок. Прощальным благовестом вызванивают косы. Солнце легонечко напирает в спину, за лето оно поистратилось, а Серега, наоборот, поднакачал в кузнице силенки. И чем меньше оставалось ему деревенских дней, тем осознаннее он чувствовал свою связь с этой землей и с этими близкими ему людьми, среди которых он вырос.
— Вон, твоя славница является, — сказала мать бригадиру.
Танька спешила, на ходу перевязывая платок, покачивая локтями. Она приближалась к Сереге по броду, словно по жердочке держала равновесие, поравнявшись, украдчиво вскинула узкие глаза. Воздух колыхнулся от ее платья.
— Ты чего, моя милая, с пустыми руками статишь? Я ведь косу на тебя не взяла, — встретила Таньку Наталья Леонидовна.
— Ну вот! Домой, что ли, бежать?
— Поди сюда, — позвал отец, — возьми нашу.
Они быстрей всех скосили свою кулигу и сели отдыхать возле прошлогоднего остожья. Курили с отцом из одного кисета. Приятно мутилось в голове от спелого запаха сомлевшей травы. Серега не отпускал глазами Таньку. Солнце сверкало на ее резиновых ботах, гладило загорелые икры, пестрило в ситцевом платье; черные косы маятником раскачивались на спине. Остаться бы сейчас вдвоем среди этой тишины августовских полей, в дурманных запахах трав.
Держа губами приколки, мать причесала гребенкой мягкие волосы, свила на затылке клубочком: голова ее сделалась маленькой, прибранной, как после бани. Белый платок вольготно накинула на плечи. Надсаженные работой, с острыми лодыжками и темными жилами, будто кровь запеклась в них, руки казались старше ее.
— Любо-дорого, когда все-то вместе. В кою пору смахнули весь пай, — радуясь за свою удачливую судьбу, говорила она.
— Что, корову-то будем менять нынче? — спросил отец.
— Надо. Лысена и слаба и стара: тринадцатым теленком. Уж такой удойницы, поди-ка, не найдешь. Не подвела она нас, до конца войны дотянула. Без нее и мы бы свалились. Летом-то ладно, а зиму не знаешь, как и пережить, все в лес посылали. Ребята останутся с баушкой. Чем их кормить? Молоко да картошка, вместо хлеба — пышки из отрубей и клевера, от них только животы дует да крепит, — рассказывала мать. — В лесу того не легче: впроголодь надсажаешься с экими-то деревами. Кадровым рабочим и деньгами платят, и матерьялом, и сапоги с фуфайками выдают, а мы все за свои трудодни колотимся, и по дому сердце болит. Из-за этого лесу и Верушку чуть не потеряли. Помню, от самого лесоучастка до деревни впробеги бежала, захожу в избу — лампадка теплится в углу, Верушка уж вроде как совсем утихшая лежит: ручонки, словно плеточки, поверх одеяла, веки почернели — напекло жаром. Я ухом прислонилась — едва дышит, живого в ней, видать, малехонько осталось. Бабка говорит, ты не убивайся, девка, не удержать нам ее, я уж ланпадку вздула: бог дал, бог взял. Как же так, думаю, за что он меня наказывает?
Проснулась она, узнала меня, едва губы разжала: мама, пить хочется. А глазенки совсем мутные, гаснут. Попила, снова засыпает, а я боюсь: так-то тихонько и отойдет от нас, потому что не сон, а смерть ее зазывала. Опять же думаю про нее, про смерть, мало, что ли, тебе других дел, что пришла по мою дочку? Чай, война кругом.
Послала Серегу к дедушке Соборнову за медом, больше во всей деревне не у кого взять. Сама боюсь оставить ее. Стала поить теплым молоком с медом да вереск заваривать вместо чаю, тем и спасла…
Для Сереги та зима памятная. Сестренка долго болела, и, чтобы оставить возле нее мать, он сначала заменил ее в лесу, а после ездил в извоз: на станцию, на льнозавод, по сено. Про школу перестал и думать, понимал: прежде всего надо младших учить. Не очень и жалел, что бросил учебу, даже чувствовал превосходство перед ровесниками, а теперь тот же Витька Морошкин в институт уехал поступать.
— А то еще менять вещи ходили, навьючим санки и пойдем странствовать, почти до самого Кологрива добирались из-за куска хлеба, в тех местах получше нашего живут. Тащимся, как муравьи, волоком, сколько верст продуху нет — все лес; идти такой глушью — хуже нет, дороге вроде бы и конца не будет. А мороз жмет, не присядешь отдохнуть. Только измотаемся впроголодь-то, и сердце по дому изболится, зато ребятам «пирование», когда развяжут середь избы мешок, а там — и куски хлеба, и льняная дуранда, и горох, — продолжала мать. — Однажды вот так-то шли обратно, с высо-окой горы надо спускаться, у меня, как на грех, санки вырвались и укатились по насту в сторону. Что делать? Сугробы глубокие, наст не держит, легла на бок — и катышом под гору, думала, голова отвалится. Только поели, где ночевали, горячего — все выкрутило из меня. Назад саночки толкаю, сама на коленках ползу…
После завтрака Серега выведет в поле немецкую лошадь, названную Прохором, и лобогрейка замашет синими граблями, забьет трескотней уши, высушит пылью рот. Долог будет для них с Прохором день. И две-то лошади умаются, а он один таскает такую тягу. За одно лето заметно сдал: бока ввалились, шея вытянулась, и голова казалась несоразмерно большой. Изнуряла Прохора не только работа, настоящее страдание причиняли этому гиганту комары, слепни, строки, мелкие мушки, липнувшие к слезящимся глазам, натертой хрипке, мягким местам под пахами, и не мог ой отмахнуться от них своим остриженным, куцым хвостом: видно, в тех местах, откуда его привезли, не было таких несносных тварей.
А пока тишина, и не хочется уходить из нее, сидел бы ж сидел, слушая рассеянный говор косцов и скворчиное посвистывание натачиваемых кос. И рядом Танька. Пусть не перемолвились ни словом, пусть целый день придется носить в себе нетерпеливое волнение, но будет вечер, и тропа уведет их за ржаное поле, уже уставленное светящимися в темноте суслонами. Скошенные луга, сжатая рожь всегда отзывались в Сереге праздничным чувством убранности.
Дни выстоялись ясные, задумчивые. Солнце ленилось, запаздывало вставать, по утрам иней палил землю, травы делались жестяными, и небо выстудилось, повыцвело. Иногда появлялись в нем ломкие цепочки перелетных птиц, и казалось, им не хотелось опускаться на устало дремавшую землю.
В один из таких дней возвращался Василий Капитонович Коршунов из Ильинского, смягчив душу стаканом водки и пустым разговором в чайной. С кем сидел за одним столом? С Веней сухоруким, с красноносым шелудивым дедком Никанором, с больничным водовозом Савкой. Раньше был разборчивый, не водил такую компанию. Жизнь крепко окоротила его: беда беду кличет. Главное — мельницу потерял, без нее он как тот старик в сказках, лишенный колдовской бороды. И сноха ушла. Сколько домашних дел и забот свалилось сразу на голову Василия Капитоновича, даже корову приходилось доить самому. Срам!
По обе стороны от дороги пустынно щетинилось жнивье. Давно ли здесь стрекотала жнейка, махала крыльями грабель, будто хотела взлететь. Василий Капитонович дивился силе трофейного мерина, но, зная толк в лошадях, предупреждал бригадира, что без овса Прохор не вынесет такой адовой работы.
Охлестывая сапогами стерню, Василий Капитонович повернул напрямик к своему заулку и, подойдя к дому, не поднялся сразу в избу: решил посидеть на бревенчатом взъезде у повети.
Солнце гасло. На загумнах курганами золотились ржаные скирды, еще не обмытые дождем. Глядя на них, на черную картофельную ботву, валявшуюся на грядках, на березовые опушки, обметанные желтизной, он ощутил осень и у себя в душе. Как же так случилось, что все пошло прахом? Остался только дом, а в нем больная жена. Разве он не старался и был плохим хозяином? Ему всегда завидовали.
А нынче что? Рядом, под горой, лежат дрова, и подвезти их не на чем, хоть на горбу таскай. Придешь домой — разговоры у жены все одни и те же — про свои хворости. Только и отрады, если прибежит Шурик.
Ночи стали долгие, не дождешься, когда начнет светать. Раза два покурить встанешь, все тьма за окном. И сны лезут в голову. Сегодня черт-те что приснилось: крыса белая бегала по избе. Василий Капитонович швырял в нее поленом и никак не мог попасть. А после каким-то образом очутилась у него на коленях, и он гладил ее, как кошку. Тьфу! Еще жди какой-нибудь беды. Жена умела растолковывать сны, но он промолчал утром, желая перехитрить судьбу, и весь день было мутно на душе. Однако предчувствие обмануло Василия Капитоновича, ничего недоброго не сулила белая крыса…