Консервативный вызов русской культуры - Красный лик
Шрифт:
А в закутку для старичков.
Какой из союзов писателей мог бы ему на старость лет обеспечить творческую дачу в Переделкине или во Внукове, или хотя бы оплачивать ему на льготных условиях комнату в Доме творчества, как это делается для Михаила Рощина, тем самым разрешив затянувшееся идеологическое противостояние, которое, как в двадцатые годы, перерезало в годы перестройки не только тряпкинскую семью, но и сотни тысяч других семей? С болью вырывается у поэта: "Называешь меня фашистом, / А сам живешь в моем доме.../ Взял бы я тебя за пейсики - / Да и палкою по спине..." Много раз приходил он к нам в редакцию газеты, подолгу сиживал в отделе литературы, считая нашу газету своим родным углом, пока еще у него были силы. А силы-то были на исходе. Его родной, державный - и национальный, и домашний - мир рушился, загоняя уникальнейшего русского поэта в тупик, откуда нет выхода. Этот тупик в 1999 году закончился глубочайшим инсультом, а чуть позже - и смертью поэта.
Не жалею, друзья, что пора умирать,
А жалею, друзья, что не в силах карать,
Что в дому у меня столько
разных свиней,
А в руках у меня ни дубья, ни камней.
Дорогая Отчизна! Бесценная мать!
Не боюсь умереть. Мне пора умирать.
Только пусть не убьет стариковская ржа,
А дозволь умереть от свинца и ножа.
Его отчаянные, призывающие к бунту и восстанию стихи последних лет не хотели печатать нигде. Только в "Дне" и "Завтра" отводили мы целые полосы яростным поэтическим бойцовским откровениям Николая Тряпкина. Только на наших вечерах выпевал он свои гневные проклятья в адрес разрушителей его Родины и его дома.
И все наши рыла - оскаленный рот,
И пляшет горилла у наших ворот,
Давайте споем.
Грохочут литавры, гремит барабан,
У Троицкой лавры
жидовский шалман,
Давайте споем.
Огромные гниды жиреют в земле,
И серут хасиды в Московском Кремле,
Давайте споем.
И все наши рыла - оскаленный рот,
И пляшет горилла у наших ворот,
Давайте споем.
Нас упрекали за публикации таких рассерженных стихов. Говорили и даже кричали во весь голос, что поэт исписался, что он становится опасен для окружающих. И в то же время тряпкинская энергетика новых гражданских стихов, его политическая сатира и пророческие сновидения были опорой для почти миллиона наших читателей тех раскаленных дней в начале девяностых. Из далекой Америки в ответ на его проклятья ельцинскому режиму, на проклятья рушителям его дома и его родины опубликовал в либеральной печати Александр Межиров свою поэму "Поземка", свой последний прямой разговор с бывшим приятелем.
Извини, что беспокою,
Не подумай, что корю.
Просто, Коля, я с тобою
Напоследок говорю...
И о чем же говорил напоследок с русским поэтом, ищущим лишь закутка для стариков в этом злобном мире, другой поэт, сбежавший из родного отечества после пренеприятнейшей истории с задавленным Межировым насмерть артистом театра на Таганке, да еще и оставленным умирать в кустах без всякой помощи? О том, как сумели избавить его от всех судебных неприятностей и срочно переправили в Америку на постоянное место жительства? О том, что его же знаменитый поэтический лозунг "Коммунисты, вперед!" стали воспринимать в годы перестройки как призыв к эмиграции в Израиль и США? Нет, Александр Межиров упрекает уже весь русский народ, победивший фашизм, в том, что в русское сознанье вошла отрава побежденного им фашизма:
Побежденный победил,
Кончилось и началось,
И в конце концов пришлось,
Довелось проститься, Коля,
Тряпкин, истинный поэт,
Потому что получилось
То, чему названья нет.
Получилось - виноваты
Иудеи - супостаты.
На которых нет креста
В том, что взорван храм Христа,
Превратили рай в харчевню,
Трезвый край и в пьянь и в рвань,
Раскрестьянили деревню,
Расказачили Кубань.
И в подвале на Урале
Государь со всей семьей,
Получилось - мной расстрелян,
Получилось - только мной.
Александр Межиров как бы все обвинения, всю яростную гражданскую полемику первых лет перестройки предъявил Николаю Тряпкину, сожалея, что этот "поэт по воле Божьей" впал в "старческую ярость", и даже признавая, что "ты Заступницей храним / В небе своего напева, / Звуков райских Серафим. / Твой напев туда возьму я, / Чтобы на земле Святой, / И горюя, и ликуя, / Слышать, Коля, голос твой..."
Если честно, то в поэме Межирова мне слышны и собственное его покаяние, и тоска его по России, и даже какая-то тяга к бывшим русским друзьям:
Таня мной была любима.
Разлюбить ее не смог,
А еще любил Вадима
Воспаленный говорок...
Сейчас и Таня Глушкова, и Вадим Кожинов, и Николай Тряпкин уже по другую сторону Бытия. Александр Межиров недавно неожиданно прислал в "День литературы" свой голос в защиту томящегося в Лефортове Эдуарда Лимонова. Утихли и страсти первых лет крушения нашей державы. Сейчас можно уже сказать, что напрасно Александр Межиров увидел в гражданской и домашней драме Николая Тряпкина лишь одну антисемитскую страсть. Далеко не ко всем евреям обращены гневные строчки Тряпкина, и далеко не только к евреям, впавшим в грех разрушения. А и к таким же русским, таким же грузинам, таким же татарам... К высокомерию Америки, к тотальному непониманию России у многих западных политиков. Со своей крестьянской народной логикой стремится поэт отъединить зло от святости, любовь от ненависти, ища изначальную прародину у всех народов. Как и у всякого природного русского человека, близкого и к земле и к фольклорным началам, у Тряпкина нет вражды ни к каким народам и странам, и его зло - всегда конкретно. С наивностью пророка он умудряется на страницах той же самой газеты "День" и обругать конкретный "жидовский шалман" у Троицкой Лавры и написать скорбное послание своему другу Марку Соболю:
Дружище Марк! Не упрекай меня,
Что я стучусь в твое уединенье.
Давай-ка вновь присядем у огня,
что мы когда-то звали вдохновеньем.
Скорблю, старик, что наш ХХ век
Столь оказался и сварлив и смраден.
Задели гной - и вот уж сам генсек
Прополз по миру - гадина из гадин...
И вот бушуют вирусы вражды,
И вот снуют все яблоки раздора,
А мы друг другу целимся в зады
Иль прямо в грудь палим из-под забора...
Для нас ли дым взаимной чепухи?
Поверь-ка слову друга и поэта:
Я заложил бы все свои стихи
За первый стих из Нового Завета...
Так получилось, что и "Послание Марку Соболю", и "Стихи о Павле Антокольском" стали невольным ответом Николая Тряпкина своему бывшему приятелю, обосновавшемуся подальше и от личных и от державных бед в благополучной Америке.
Все летим да бежим.
А в итоге - вселенская горечь.
Одинокий мой скит!
Одинокое сердце мое!..
Дорогой мой старик!
Несравненный мой Павел Григорич!
Разреши мне взгрустнуть.
И поплакать во имя твое.
Впрочем, не учитывает из своего американского далека Александр Межиров и некий семейно-домашний оттенок мнимого тряпкинского антисемитизма. Горечь семейного разлада переносится и на горечь межнациональных страстей. Так уж получилось, что стихи девяностых годов Николая Тряпкина полны и горечи, и печали, и беды, и прощаний. В них не так уютно, как бывало в иные годы и десятилетия.
Развалилась моя вселенная,
Разомкнулась моя орбита.
И теперь она - не вселенная,
А пельменная Джона Смита.
И не звездною путь-дорожкою
Пролетает моя потешка,
А под чьей-то голодной ложкою
Заблудившаяся пельмешка.
Неожиданно для самого себя Николай Тряпкин, в силу своего заикания, да и в силу творческого дара осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, историчность, воскресность, природность, не считающий себя никогда солдатом или бунтарем, именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отверженности он перешел в наступательную бойцовскую отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не понимают, они готовы вообще перечеркнуть у Николая Тряпкина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий "древний Охотник с колчаном заплечным", домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, красоту лиры. И на самом деле, всем памятно программное стихотворение поэта "Как людей убивают?", все ценители русской поэзии ХХ века помнят эти строчки: