Коньяк Наполеон
Шрифт:
Дамы были представлены лишь бухгалтершей. Анна Зиновьевна убежала, на ходу влезая в пальто, к своим многочисленным детям. Рогачинская отправилась домой лечить голову. На самом деле голова тут была ни при чем, она просто презирала нас всех, за исключением бос-са. Хотя родилась она в Германии, Рогачинская считает себя настоя-щей американкой, и, как ухмыляясь сказал Порфирий, "пихается только с американцами". Мы для нее - банда неудачников, ни один из нас не сделает миллиона. По мнению Порфирия, Рогачинская тоже никогда не сделает миллиона. "Так и останется старой девой, глупая пизда. Уже перезрела, все перебирает женихов. На хуй она кому нужна с ее головными болями. Вокруг полно двадцатилетних жоп".
Порфирий невозможный циник. А кем он может быть еще, побы-вав в красноармейцах, попав в немецкий плен и сделавшись охранником концентрационного лагеря. "Не Аушвица, успокойся, ма-ленького симпатичного Сталлага с четырехзначным номером", - ска-зал он мне в первый день знакомства. В последующие наши беседы с ним Порфирий, однако, был уже менее уверен в симпатичном малень-ком Сталлаге и двусмысленно косвенно намекнул мне, что, может быть, он был охранником, как знать, Аушвица. Порфирию хочется придать себе интересность. Каждому человеку хочется выглядеть байронично. Мрачный байронизм, мне кажется, заложен в самой природе человека. А что может быть байроничнее профессии охраника Аушвица.
Байронические личности меня привлекают. В Москве в последний год его жизни моим приятелем стал Юло Соостэр, художник и экс-советский заключенный... И экс-эсэсовец! Если расшифровать жутко звучащий титул, то можно обнаружить под "эсэсовцем" простую историю 1944-го года. Рейх погибал, и спасать его, среди прочих, мобилизовали двадцатилетнего Юло, студента Института Искусств в Тарту. В 44-ом уже не только чистых фрицев, но и родственные племена брали в "эсэс", посему эстонцу Соосэру пришлось повоевать на фронте в составе доблестных эсэсовских войск. Сбросив форму ?ei вернулся домой и тихо стал учиться опять в Институте. В 1949 он закончил институт, и тут-то его и замели по доносу. И просидел он одиннадцать лет... Меня ли тянет к байроническим личностям, их ли тянет ко мне? Охранники, эсэсовцы... Будет что вспомнить в конце жизни...
Выпив за день рождения Ванштэйна полтора пальца "Наполеона" и зажевав день рождения, как все мы, вульгарно венгерским огурцом, Моисей попрыгал некоторое время с нами у наборных столов. Он ловко отшутился от непрозрачных намеков осмелевшего от коньяка Порфирия по поводу того, что неплохо бы накинуть рабочим типографии хотя бы по пятерке к еженедельному жалованию (в стране инфляция, босс...), и стал сваливать, потребовал свой макинтош. Ванштэйн подал ему оный, Моисей влез в макинтош, покряхтывая, и, нахлобучив шляпу, взглянул на нас хитро: "Вы молодые, веселитесь, а я пошел к жене... Не пропейте только типографии..."
– Ну, теперь-то мы и выпьем господа! - Алька потер ладонью о ладонь.
Ясно было, что, взбодренная "Наполеоном", в нем забродила вчерашняя водка, и ему стало хорошо. Ясно также было, что завтра ему будет плохо, но сейчас было очень хорошо.
– Давайте, господин Ванштэйн, выпьем за дружбу. Чтобы никакие производственные разногласия не омрачали наших личных отношений. Кстати говоря, Вы у меня давно не были. Что вы скажете о следующем воскресенье? Если Вы свободны, приглашаю вас с супругой к себе. Вот и Эдуард Вениаминович приедет...
Выпивший добрый Львовский обнял подобревшего выпившего Ванштэйна, и они заговорили, перебивая друг друга, как два помирившихся после драки школьника. Не только Львовский и Ванштэйн, но все "господа", как и полагается на втором этапе алкогольного пробега, перешли на интим, то-есть беседовали tete-a-tete. Лешка Почивалов, переодеваясь, одновременно "интерлокатировал" с Соломон Захаровичем на тему истории русского литературного альманаха "Числа", родившегося и умершего в Париже в 30-е годы. Зам. редактоpa Сречинский, потягивая кока-колу, беседовал со сделавшейся вдруг усатой, бухгалтершей, вооруженной полным стаканом "Наполеона". Еще более распаренный розово-красный Порфирий решил объясниться мне в любви.
– Я знаю, почему ты мне нравишься... Ты напоминаешь мне ста-рых добрых хлопцев моей юности. Евреи, наприехавшие оттуда, - все психопаты. У тебя хороший спокойный характер, Едуард. На тебя можно положиться. Я бы пошел с тобой в разведку.
Притиснутый к наборному столу позвоночником я, тщеславно улыбаясь, внимал Порфирию. Делая скидку на то, что Порфирий в поддатом состоянии был более сентиментален, чем не в поддатом, и на то, что русских в новой эмиграции можно было сосчитать по пальцам, то-есть будь у Порфирия большой выбор, он, может быть, пошел бы в разведку не со мной, я все же был горд. Меня нисколько не смущало, что Порфирий еще год назад был для меня именно экземпляром, с ка-ковым советскому юноше противопоказано идти в разведку. "Забавно, однако, - подумал я, что и Порфирий, и советские мужики употребля-ют одну и ту же идиому". Я живо представил себе, как я и Порфирий в неопределенных солдатских униформах крадемся, пересекая ночной лес. Кого мы разведываем? Местоположение врагов. Враг - это немец, который немой и не может говорить на нашем языке, но говорит на непонятном языке. Американцы говорят на непонятном языке. А мы с Порфирием у них в разведке. Я решил, что я пошел бы с Порфирием в тыл Прага. Ибо Порфирий обладает нужной для этого занятия осто-рожностью и основательностью. В солдатской профессии, как и в лю-бой другой, у человека или есть талант, или его нет. У Порфирия есть солдатский талант. Талантливых солдат смерть настигает в послед-нюю очередь, когда у нее уже нет выбора...
– Порфирий Петрович, а что чувствуешь, когда убиваешь челове-ка?
– А ничего. Не успеваешь почувствовать. Потом в войне убивать не только позволено, но для того ты на фронт и послан, чтобы убивать. Чувствами некогда заниматься. Это индивидуальный убийца мирного времени терзаем страстями.
– Не может быть, что ничего не чувствуешь, когда тип, в которого ты выстрелил, валится на колени, на бок и, подергавшись у твоих ног, умирает. Умер. А вы что?
– А ничего. Это в кино они у твоих ног умирают. В жизни не так. В атаке ты и остановиться не успеешь. Или остановишься дострелить его, чтоб в спину тебе или твоим хлопцам не выстрелил, шлепнул в го-лосу и дальше бежишь. В основном все мысли об осторожности, чтоб на огонь не наткнуться, или своих огнем не поубивать. Времени на
рассматривание деталей, на разглядывание его глаз или прислушивание к тому, что он шепчет в последнюю минуту, нет.
– Я, Порфирий Петрович, часто думаю, что из-за того, что iia поколение войны не видело, мы недоделанными как-бы остались. Haнастоящие мы мужчины. Вечные подростки. У меня комплекс неполноценности по этому поводу. Я даже не знаю, сумел бы я человека убить.
– Конечно, сумел бы. Что тут хитрого. Миллионы сумели, а чего бы это ты вдруг не сумел. Подумай сам: много десятков миллионов в последней войне участвовали. Сумели, значит, все.
Порфирий глядел на меня весело. Очевидно, он верил в то, что я смогу преспокойненько заниматься солдатским трудом, убивать, как все добрые солдатики, без Достоевских штучек, без терзаний по поводу пристреленного в голову врага. Я хотел было расспросить Порфирия о Сталлаге, но, вспомнив, что об этом периоде своей жизни ii вспоминает менее охотно, решил, что сделаю это в другой раз, когда он поведет меня в "Billy's Bar", и мы там напьемся. "Billy's Bar" находится на Бродвее, у сорок шестой, и его хозяин очень черный, черный Билли - приятель Порфирия. Порфирий напивается у Билли, не заботясь i последствиях. В самом крайнем случае, как было однажды. Билли позвонит жене Порфирия, и она явится на большом автомобиле подобрать алкоголика. Жену зовут Мария, и я ни разу не слышал, чтоб Порфирий называл ее Машей. Мария женщина крупная, красивая и молчаливая. Порфирий все обещает пригласить меня к себе, как он выражается, "в барак", куда-то за Нью-Йорк, но пока не выполнил своего обещания. По-моему, солдат боится жены.
– Можно вас на минутку, Эдуард Вениаминович?
Сречинский подошел, прижимая черный потрепанный портфель к груди, как школьник. На Порфирия он старался не глядеть. Русский патриот и антикоммунист, Сречинский, храбро воевавший против фашизма, презирал предателя народа солдата Порфирия, плененного фашистами и ставшего у них лагерным охранником. В войну, скрестись их дорожки, полковник Сречинский приказал бы расстрелять Порфирия у первой же стенки. Судьба же подождала десяток лет, дабы охладить их страсти, и только тогда поместила их в "Русское Дело", обязав ежедневно глядеть друг на друга и даже обмениваться фразами.