Коридоры памяти
Шрифт:
— Молокосос! — по другому случаю и в другое время сказал ему отец.
Только поначалу Дима обиделся, отец никогда не называл его так. Обиделся, но понял, что это не должно было обижать. Разве не от родителей зависело его благополучие? Что бы он сам по себе значил без них? Представить это оказалось невозможно. Будто ничего тогда в нем не оставалось. Он был несправедлив к ним. Что могло быть ближе родных людей? И чем они были хуже других людей? Жизнь держалась на чем-то более важном, чем положение и звания. Отец был важнее. Мама была важнее. Ощущение себя и своей собственной жизни было важнее. Пусть у кого-то будет какое угодно положение, а у него и родителей остается только это. Диме казалось, что у всех начальников, перед которыми пасовал отец, вместо жизни было их положение. Еще неизвестно, что было лучше.
— Тебе будет трудно жить, — говорила мама.
Он не понимал ее.
Сейчас он не помнил ни этих ее слов, ни сына директора школы, женщины крупной и на всех в школе поглядывавшей сверху, Бори Соколова, с которым однажды сбежал с уроков от обязательных для всех уколов.
На улице Боря взглянул на него круглыми гладкими глазами и предложил совсем в этот день не возвращаться в школу. Дима не почувствовал его взгляда, будто Боря смотрел не на него, а на место, какое он занимал, зазывно улыбался тоже будто не ему, зачем-то поднял камень и кинул вдоль улицы.
— Пойдем! — сказал он, проследив за камнем.
— Куда?
— Куда-нибудь.
Боря смотрел на него. Снова не почувствовав его взгляда, Дима присел, потом поднялся и обошел вокруг приятеля.
— Ты что? — спросил Боря.
— Так. Захотелось.
Дима пошел в школу. Бездумность и веселая безжалостность, почудившаяся ему в Боре, насторожили его. Иначе увиделась и все прощавшая сыну директор школы.
Нет, ничего этого Дима сейчас не помнил. Не помнил и первого в своей жизни парада и демонстрации, на которые он ходил с отцом.
Влажный ветер колыхал всюду развешанный красный материал. Солнце грело прибранные улицы города, но воздух оставался холодным. Люди собирались и смотрели друг на друга как гости. Все ждали и хотели, казалось Диме, чего-то одного, одинаково переглядывались, одинаково наклонялись к детям, будто во всех них находился и все делал какой-то один общий человек.
Парад и демонстрация прошли быстро. Люди шли мимо трибуны и покрикивали. Приветствовали великий советский народ. Великого Сталина. Рабочий класс. Советскую Армию. Трудящихся всего мира. Призывали идти под знаменем Ленина — Сталина вперед к коммунизму. А всему мешали поджигатели войны, бряцавшие оружием.
— Пап, а почему у нас нет атомной бомбы? — спросил Дима.
— Будет, будет, — отвечал отец.
— А скоро?
Он снова надоел отцу с вопросами.
Неужели мы не можем сделать то, что уже могут и делают они? Как же так, ведь м ы с а м ы е — с а м ы е? Что-то странное совершалось в мире. Трудно было примириться с мыслью, что у нас чего-то могло не быть и враги, воспользовавшись этим, могли напасть. Но почему так спокойны и уверенны наши? Неужели не замечают опасности? Нет, замечают, иначе не предупреждали бы поджигателей войны. Это и было самое странное, что замечали и оставались спокойны. Чего-то Дима в который уже раз не понимал.
Нет, не помнил сейчас он прежних обид и недоумений. Но что же все-таки беспокоило его? Чем он недоволен? Разве его не кормили, не одевали, не учили в школе? Или его сверстники находились в лучшем положении? Разве он жил не в самой лучшей стране, не гордился ее героями, ее учеными, Сталиным? Разве он не хотел, чтобы его страна была самой сильной, самой богатой, самой красивой?
Все было так.
И все было не так. Достаточно взглянуть на пеструю от теней солнечную улицу, зеленые деревья и уходящее в голубую бесконечность небо, чтобы стало ясно, что жить можно интереснее, чем он жил. Достаточно почувствовать, что ему уже нравился город, в котором он жил, что он уже как-то гордился парком (таких больших парков, говорил отец, нигде не было), дальнобойным орудием на цементной площадке с поворотным кругом у самых сопок (это орудие, говорил отец, превосходило известную Царь-пушку) и даже оставленными японцами сооружениями странной архитектуры, чтобы догадаться, что жизнь могла стать еще интереснее. То, что говорилось по радио, показывалось в кино, случайно услышанные разговоры взрослых — все говорило Диме о большой организованной советской жизни. Помимо огромных пространств, городов, сел и деревень, железнодорожных станций, речных и морских портов существовало иное жизненное пространство, измерявшееся не метрами и километрами, не глубиной рек, озер и морей, не высотой гор и массивами лесов. Это иное пространство измерялось тем, что чувствовали, думали и делали взрослые. Там во главе со Сталиным находились главные люди страны. Там были Вознесенский, Шеренга и другие большие люди. Там собирались строить новые каналы и города, запруживать реки и создавать искусственные моря, прокладывать новые дороги и лесозащитные полосы. Там делали свое дело на что-то надеявшийся отец и довольная работой мама.
Далекой представлялась Диме эта великолепная жизнь.
Глава двадцать пятая
Отец не успел договорить, а Дима уже сказал:
— Хочу!
— Отсылаешь ребенка не знаешь куда! О себе только думаешь! Тебе лишь бы отделаться! Всю жизнь так! — возмутилась мама.
Отец не мог стерпеть:
— Это ты настраиваешь детей против меня! — Но чувствовал он себя виноватым и дальше говорил тише: — Что он все время у твоей юбки сидеть будет? Он сам хочет.
— Ты на самом деле хочешь в суворовское училище? — спросила мама, когда они остались одни. — Ты хорошо подумай, Димочка!
— Хочу.
— Ты подумай, Димочка. Я не хочу стоять на твоем пути, но ты подумай. Тебе всего двенадцать лет, как бы ты, когда станешь взрослым, не пожалел.
— Я на самом деле хочу, мама.
Он уезжал через месяц.
— Вот сына отдаю в суворовское училище, — со значением в голосе говорил отец знакомым и незнакомым, что собрались на обширном травяном поле у самолета; готов был, казалось Диме, сообщать об этом каждому, кто невольно задерживал на нем взгляд.
Мама поцеловала Диму мягкими губами и заплакала. Глаза, веки, под глазами все покраснело у нее.
— Не один едет-то, — сказал отец.
Он нетвердо посмотрел на Диму и поцеловал три раза.
Дима поднялся по трапу. Мама взмахнула платком и прижала его к носу. Отец улыбался нескладно, обнажив зубы. Из окошка самолета Дима видел их среди провожающих. Мама искала его глазами.
Самолет загудел, мелко затрясся. Диму прижало к спинке сиденья. В окошке с отдернутой шторкой блеснуло солнце. Земля отвалилась как огромный камень. Но вот самолет будто остановился. Как и на земле, солнце светило теперь с одной стороны. Тень от самолета терялась в желтизне близких сопок. Подлетели к морю. Оно было разного цвета и покрыто застывшей рябью.
Сейчас в самолете Дима чувствовал себя странно. Час назад он простился будто не столько с родителями, сестрами и братом, сколько с самим собой. Он начал прощаться с родными и с самим собой с самого первого дня, когда узнал о суворовском. То, что он тогда и позже испытывал, едва ли можно было назвать радостью.
Будто Дима мог передумать, отец успокаивал:
— Ты не думай, там готовят настоящих кадровых офицеров.
Восторженно улыбаясь, сестры говорили ему:
— Какой красивый, важный будешь, ты только представь!
Они радовались больше него.
Брат Ваня понимал одно: его старшего брата отправляли в какое-то очень хорошее место.
Нет, Дима не собирался стать именно военным, именно офицером. И красивый черный суворовский мундир и брюки с красными лампасами были тут ни при чем. Но он готов был забыть и дом, и школу, и всю свою прежнюю жизнь. Даже расставание с родителями не вызывало сожаления. Он не стал относиться к ним хуже. Просто в суворовском училище ему предстояло жить без них. Просто в с е б ы л о у ж е д а в н о р е ш е н о. Это можно было отложить на год, на два, на много лет, но это все равно должно было произойти. Неизбежно было, что ему предстояло вырасти и кем-то стать. Неизбежна была его отдельная от родителей с в о я жизнь.