Коридоры памяти
Шрифт:
— И голос слабый, — снова невольно разочарованно отметили воспитанники. — И стесняется.
Первые дни взвод больше сам подчинялся Голубеву, чем тот командовал им. Спешил на помощь командиру Годовалов. Искательно поглядывал на своего офицера Высотин. Одергивал несознательных Уткин. А Голубев находился в затруднении, не хотел повышать голоса, иногда все-таки повышал, всякий раз при этом будто переступал что-то в себе.
И все же у них был свой офицер. На все теперь спрашивали разрешения у него. Ничего теперь без него не происходило.
Никогда еще Дима не переживал столько событий кряду. Ежедневно что-нибудь читал из газет Голубев. Навсегда запомнились кинофильмы «Тринадцать», «Кутузов», «Нахимов», «Ушаков», «Чапаев», «Секретарь райкома». В восторг привел Суворов. Маленький, узенький, с косичками и завитками светлых волос, чрезвычайно подвижный, сумасбродный, он знал и умел одно: побеждать. За это и за любовь к солдатам ему можно было простить все. Но всякие бездарности и самодуры ему не прощали. К нему обращались в крайнем случае, когда приходилось спасать честь русского оружия и достоинство отчизны.
Нравились фильмы о шахтерах, моряках, врачах, учителях, даже о кубанских казаках. Страна представлялась в труде, в борьбе за лучшую жизнь.
Особенно запомнилось одно мероприятие. Всей ротой они сидели в суворовской комнате по два человека на стуле и поглядывали на незнакомого офицера. Пока они успокаивались, большие глаза офицера были обращены к окну. Изредка он косил на собравшихся, но взглядов воспитанников избегал.
— Капитан Царьков, — объявил Чуткий и, дождавшись полной тишины, кивнул капитану и вышел.
Теперь воспитанники разглядывали офицера: крупная голова, темные волнистые волосы, крупный, но уместный нос. Он был подтянут, но непривычно ухожен, излишне упитан, низковат и непропорционален.
То, что вдруг произошло, оказалось совершенно неожиданным. Голос капитана Царькова вдруг наполнился восторгом и запел протяжным речитативом:
Широка страна моя родная, Много в ней лесов, полей и рек…Сначала Диме и другим, видел он, тоже показались странными и вещающий голос, в котором слышались не по-мужски слащавые нотки, и высоко раскрывавшийся рот с толстоватыми губами, и весь вид офицера, как бы предлагавшего слушателям посмотреть вокруг, но уже через минуту его охватило ощущение простора, перед глазами стали возникать леса новостроек, искусственные каналы, шеренги и колонны комбайнов на желтых полях, дымы из труб заводов. Что-то строилось грандиозное. Труд каждого вливался в труд страны. Государство набирало небывалую силу. Жизнь становилась легкой и радостной. Голос Царькова ни разу не понизился, летел на одной высоте, которую все двадцать или тридцать минут Дима ощущал так, будто облетал свою великую страну. Царьков кончил так же внезапно, как начал, и теми же словами.
Его окружили.
— Спасибо, — говорил сдержанный Уткин.
— Нам было очень интересно, — говорил Брежнев.
— Приходите к нам еще, — признательно говорил Высотин и празднично оглядывал ребят.
Царьков кивал. Улыбался его красиво очерченный рот. Большие глаза казались мармеладными. Он прощался с воспитанниками как со взрослыми, заглядывал им в глаза, пожал чью-то нечаянно протянутую руку, обещал приходить. Его проводили до лестничной площадки. Вернулся Высотин, говорил и одному, и другому:
— Нам хорошо. Вот какие интересные беседы проводят с нами.
Страна готовилась к юбилею Сталина. Кто-то ткал для него ковры. Кто-то изготовлял модели паровозов, самолетов и судов. Кто-то изловчился поместить на пшеничном зерне страницу текста, что было потруднее, чем подковать известную блоху. Кто-то добывал дополнительные тонны угля, выплавлял сверхплановые тонны металла, посылал в Москву только что обнаруженный крупный алмаз. Страна готовила своему вождю подарки.
Готовилось к юбилею и училище. Изучали биографию. Сочиняли благодарственное письмо. Рисовали портреты. Делали физические приборы и всевозможные макеты. Все пятерки тоже шли в дар вождю.
Интересовала судьба подарков.
«Куда ему столько? — недоумевал Дима, — Куда он все денет?»
Конечно, не сам Сталин все это принимал и куда-то в одно место складывал. Подарков было так много, что собирались, узнал Высотин, организовать выставку их для всего народа.
Если в первое время вызывало недоумение само всеобщее изготовление подарков, было непонятно, как можно дарить, например, ткацкий станок, то скоро это все больше стало приводить в восторг: вот как все любили Сталина! Наступало, представлялось Диме, время победного шествия под знаменем Ленина — Сталина, под знаком будущей счастливой жизни. Перекраивалась карта мира. Удивляло, как могли столько везде нахапать не только англичане, французы и испанцы, но даже совсем крохотные датчане и бельгийцы. Теперь они не могли удержать захваченного. Где-то борьба лишь начиналась, где-то уже шла вовсю, завоевала независимость Индия, на нашей стороне находились страны народной демократии. Больше всего радовало, что вместе с СССР был теперь Великий Китай, возглавляемый самым умным после Сталина человеком — Мао Цзедуном. С победой Китая они и вовсе становились непобедимы. Когда они шли в строю роты или училища, особенно если пели песни, Диме представлялось, что так единым строем вышагивали все советские люди, все борющиеся и побеждающие народы.
В декабре свет включали рано, он казался тусклым, а казарма выглядела тесной и неуютной.
— Выходи строиться! — командовали офицеры. — Налево! В клуб шагом марш!
Повернулись вразнобой, еще не успокоились, еще кому-то было что-то нужно друг от друга. В иное время офицеры заставили бы роту повернуться еще раз или два, пока не получился бы слитный поворот, от которого пол проседал и сразу оглушала тишина.
Заполняя коридоры топотом и гулом, шли мимо классов.
— Тихо! — прикрикивали офицеры.
Голоса смолкали, делалось тише, но топот, хотя и приглушенный, оставался. На лестницах движение ускорялось и что-то как будто обрушивалось. Офицеры сдерживали:
— Направляющие, медленнее! Не шуметь!
Команды действовали, слышались однообразные шорохи, но замедлившееся было движение снова убыстрялось. В фойе направляющих остановили. Остальные подтягивались. В зал вошли тихо.
Клуб был почти полон. Свободными оставались места третьей роты, но и та уже входила. Зал наполнился хлопанием сидений, и ничего не стало слышно. Потом нарастал, долго не прекращался шум и грохот наверху. Это занимала балкон четвертая рота.
При свете горевших в полнакала люстры и настенных ламп в зале казалось сумрачно, но все видно. Сидевшие переговаривались, вертели головами. Гул перемещался по рядам, как сполохи ветра по травяному полю.
— Пересядь, — сказал суворовец выпускной роты с длинным белым лицом.
Тихвин не понял его. Не понимал его и Дима.
— Давай, давай, пересядь, — повторил выпускник и взял Тихвина за плечо.
Тихвин полиловел, поднялся, заискал глазами по задним рядам, а длинное белое лицо село на его место.
Несколькими рядами впереди так же, как Тихвин, снялся с места Уткин и с бордовой шеей напряженной походкой пошел по проходу. Кто-то крикнул ему. Он направился на крик, сел там и ни на кого не смотрел.
«Что им нужно? — думал Дима. — Сидели бы в своих ротах».
Он забыл о странном поведении старших, когда за ярко освещенным красным столом на сцене возник крупный полковник Ботвин. Затем на сцену поднялся обвешанный орденами и медалями начальник училища. Ордена и медали слышно стукались друг о друга. Дальше шел весь президиум: командиры рот, преподаватели, суворовцы. Воспитанников младшей роты представлял Солнцев с медалью на узеньком прямоугольнике мундира. Первым сел начальник училища.