Корнелий Тацит: (Время. Жизнь. Книги )
Шрифт:
Как же написан его рассказ? Кажется, в первый и бесспорно в последний раз в его жизни — легко и весело. Нам трудно представить себе автора «Анналов» забавным и веселым. Между тем, по крайней мере, в первые годы II в., то был светский, занимательный и остроумный человек. Он жил в это время открытым домом, где толпились поклонники его таланта, легко заговаривал в театрах и цирках с незнакомыми людьми, развлекался охотой и сочинением стихов. Он умел уловить комичность лица или ситуации и подчеркнуть ее, пряча улыбку за беспристрастностью серьезного рассказчика. Его mots были убийственны и, должно быть, ходили по всему Риму. В последних (из дошедших до нас) книгах «Истории» и тем более в «Анналах» этот юмор почти неощутим, он целиком тонет в страсти, возмущении и гневе; в «Диалоге» он окрашивает все повествование. Оно строится как пародия на судебный процесс, с адвокатами, ответчиками и истцами, пересыпано шутками, возражения высказываются с улыбкой, его заключительная фраза: «Все рассмеялись, и мы разошлись».
Откуда это появилось и что это значит?
Два основных начала, взаимодействие которых образует древнеримскую культуру, принимали в ее истории разные формы — культуры как традиции или как обновления, нравственно-эстетического комплекса boni или audaces, сенатской идеологии с ее культом римской старины и идеологии принципата, направленной на подчинение чисто римских форм жизни новым, греко-провинциальным. Цицерон и Вергилий, Август и Веспасиан стремились свести оба полюса к некоторому единству, но из таких попыток никогда ничего не получалось, пока каждый из этих принципов был воплощен в определенных общественно-политических силах, реально противостоявших одна другой. По причинам, разобранным выше, в эпоху Антонинов их реальное противостояние кончилось, во всяком случае в своем прежнем смысле, и Тациту едва ли не первому стало ясно, что обе так долго противостоявшие друг другу традиции объективно образовывали единство.
После тех речей, в которых участники диалога выявили различия своих позиций, Тацит помещает еще одну речь, посвященную тому, что «для великого красноречия, как и для пламени, нужно то, что его питает» (гл. 36), в Риме же его питали страсть, динамизм и энергия, неотделимые от своекорыстия, честолюбия, стремления к власти и успеху. [162] Мысль об аморальности личной своекорыстной энергии и о неполноценности культуры, на ней основанной, нам уже известна, Тацит развивал ее в «Германии», но здесь она делает новый поворот. Аморально не красноречие само по себе и даже не вкусы и нравы, делающие его популярным и влиятельным. И то и другое производно от состояния общества, где личное отношение граждан к государству ведет к борьбе мнений, спорам и распрям. Тацит увидел теперь в свободе не только универсальный принцип, присущий разным общественным структурам, но, прежде всего двойственную историческую характеристику определенного этапа римской истории и определенного типа римской культуры. Само красноречие, сама система культуры, центральным элементом которой оно является, общество, эту культуру породившее, принадлежат этапу свободы и в ней черпают и свое величие, и свое осуждение. «Мы беседуем не о чем-то спокойном и мирном, чему по душе честность и скромность; великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не рождается… Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило со всевозможными кликами и раздорами, и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате — согласия, в судьях — умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное» (гл. 40).
162
На начало ее приходится лакуна в рукописи. Лакуна, по всему судя, невелика и не может изменить нашего представления о содержании книги, но из-за нее нельзя установить, кто произносит эту речь. Скорее всего, Юлий Секунд, дотоле не участвовавший в споре, хотя существуют и другие точки зрения.
Перед нами определенный исторический тип общества, в котором плюсы и минусы неотделимы друг от друга и сбалансированы. Величие и яркость ораторского слова, через которое выражают себя время и его культура, существуют лишь потому, что общество необузданно, лишено направляющего разума, легкомысленно верит словам, ждет их и слушается каждой удачной речи. Этот период со своими достоинствами и пороками кончился и сменился другим. Теперь нет «могучего красноречия», как нет «клик и раздоров», зато есть «мир на форуме» и «согласие в сенате». Возникло общество с другой культурой и другим красноречием, а, следовательно, со своими плюсами и минусами, нашедшее полное и завершенное воплощение в Антониновом принципате. Люди живут в «упорядоченном, спокойном и процветающем государстве» (гл. 36), но оно потому таково, что все решает принцепс, и отстаивание своих общественных взглядов либо чревато опасностями, которые подстерегают Матерна, либо выглядит старомодной глупостью, какой оно представляется Апру. Поэтому хорошо, что нет старого красноречия, и плохо, что его нет. Спор между Апром, Матерном и Мессалой и соответственно между культурой как обновляющей жизнь энергией и культурой как традицией или внутренней духовностью решался не аргументами и не логикой. Его решение давала история, в свете которой выявлялась и расчлененность римской культуры на периоды, и двойственность каждого из ее этапов, и внутреннее их единство. Тацит — историк, и диалектика его исторического мышления рождается именно здесь. Три общественные позиции и три типа культуры, представленные в «Диалоге», воплощены в определенных людях. Люди эти между собой друзья. Беседа начинается с того, что Апр и Секунд приходят навестить Матерна. Это сразу же доказывает их близость, так как они пришли поддержать поэта, на которого его произведения только что навлекли серьезные неприятности. Матерн их принимает не в атрии, как официальных посетителей, а в одной из внутренних, выходящих на перистиль, комнат дома, где протекала жизнь семьи. Они называют друг друга «мой» и «наш», что примерно соответствовало у римлян нашему «дорогой» (гл. 14, 27), обращаются друг к другу с улыбками (гл. 11), обнимаются при прощании (гл. 42), весь разговор носит дружеский, непринужденный характер.
С точки зрения реальных отношений и условий описанной в книге эпохи все это невероятно. Апр, как мы помним, — «доносчик», Мессала — ревнитель старины, Матерн — ненавистник современности, поэт, близкий к стоикам. За каждым из них стоят реальные прототипы, живые люди, чьи отношения были менее всего похожи на дружбу. «Доносчик» Коссуциан не дружил с ревнителем старины Тразеей Петом, а был его заклятым врагом и не беседовал с ним по теоретическим вопросам, а добивался (и добился) в сенате его осуждения на смерть. «Доносчик» Марцелл обменивался со стоиком и разоблачителем придворной клики Гельвидием не соображениями о развитии риторики, а «яростными упреками». [163] Близкий к стоикам поэт Персий не делился своими творческими планами с защитниками императорских прокураторов и отпущенников; когда он умер, его архив пришлось скрывать от «доносчиков» во избежание неминуемой конфискации. Друзья недовольных, вроде младшего Плиния, не пускали к себе в дом Аквилия Регула, а в случае необходимости общались с ним через посредников, встречались только в общественных местах и называли его не «дорогим», а «негодяем» и «пройдохой». [164] Критика современного красноречия была не предметом дружеского спора, а поводом для обвинения и расследования, как недовольство окружающей действительностью и стремление уйти от нее в частную жизнь — поводом для осуждения на смерть.
163
Тацит. История, IV, 8.
164
Плиний Младший. Письма, 1, 5.
И в то же время изображенные Тацитом отношения не просто выдумка или ложь. Основные социально-психологические типы, общественные позиции и концепции культуры эпохи раннего принципата, представленные в «Диалоге», были порождены единой исторической ситуацией — все углубляющимся, но не законченным процессом превращения Рима-города в Рим — мировую державу при сохранении системы ценностей, ориентированной на полис. Поэтому различные взгляды на жизнь, общество и культуру были связаны рядом переходов и росли из единой основы до тех пор, пока с Антонинами Рим не стал и в идеологическом отношении подлинно мировым государством, не оторвался окончательно от полисных представлений и не перешел в иную культурно-историческую эру. Создавая «Диалог об ораторах» в первые годы Антонинов, Тацит, с одной стороны, ясно помнил время, когда отразившиеся в его книге противоречия были четкими я непримиримыми, с другой — не мог не ощущать, что этой непримиримостью положение не исчерпывалось, что в ретроспекции становилась очевидной объективная сближенность полюсов, равно принадлежащих целостной, законченной исторической системе. Оттого-то он и стремился воссоздать здесь прошлое не как ряд событий, а как духовную среду, как тип людей и отношений, словом, как определенную культурную атмосферу, и потому же он ощутил это прошлое как область постоянного взаимодействия того, что было, с тем, что могло быть, факта с вымыслом или, по крайней мере, с домыслом. Предмет его изображения раскрывался как действительность особого типа — еще реальная и в то же время уже художественно организованная.
Иллюстрацией к сказанному может служить хотя бы время описанного в книге разговора. Оно точно указано и вполне реально — шестой год правления Веспасиана (гл. 17), т. е. между 1 июля 74 г. и 1 июля 75 г. н. э. Но тут же выясняется, что это, пожалуй, и не совсем так, ибо разговор происходит через сто двадцать лет после смерти Цицерона, т. е. позже 7 декабря 76 г. Этот разговор, безусловно, был, так как Тацит при нем присутствовал (гл. 1), но, может быть, все-таки и не был, раз два главных действующих его лица, с одной стороны, — «знаменитейшие в ту пору таланты нашего форума» (гл. 2), а с другой — не упоминаются ни в одном из многочисленнейших источников по флавианской эпохе и, таким образом, почти определенно относятся к лицам вымышленным. Тацит запомнил происходивший разговор совершенно точно и обещает пересказать его с сохранением даже всех риторических фигур (гл. 1), но почему-то не может вспомнить, сколько томов речей древних ораторов было к этому времени опубликовано (гл. 37), хотя факт этот был, так сказать, профессионально важен для каждого из участников беседы и для самого Тацита.
Точно так же и весь диалог представляет собой одновременно рассказ о реальных столкновениях действительно противоположных точек зрения, выражавших враждующие общественные силы, и ретроспективную утопию. В речи Апра прорываются кровожадные намеки, указывающие на то, что в своем поведении он мало чем отличался от Суиллия Руфа или Меттия Кара. Он говорит о своем низком происхождении и своем презрении к знати почти теми же словами, какими временщики Клавдия добивались в сенате репрессий против аристократии. Мессала противопоставляет себя Апру и Секунду с презрением, действительно звучавшим в обращениях исконных знатных римлян к провинциальным выскочкам (гл. 28). Собеседники говорят «взволновано и как бы по вдохновению» (гл. 14), «решительно и смело» (гл. 15), с «горячностью, страстью и пылом» (гл. 24), и это естественно, потому что каждый из них выражает одну из магистральных линий в развитии Рима и его культуры, за каждым стоят люди, книги, эпоха. И в то же время весь диалог представляет собой шуточную инсценировку судебного разбирательства (гл. 4, 5, 16, 42). Люди умерли, книги прошли, эпоха кончилась, и в защите их возникает элемент некоторой стилизации, а воссоздание несуществующих больше споров превращается в веселую эстетическую игру. «Споры такого рода дают пищу уму и доставляют приятнейшее, насыщенное ученостью и литературой, развлечение, и не только вам, спорящим об этих предметах, но и всякому, кто вас слушает» (гл. 14). Воспоминание о культуре прошлого, ее исторический, философско-нравственный, эстетический анализ, само повествование о ней приобретают характер свободной художественной деятельности и таким образом становятся уже фактом новой культуры, принадлежащей будущему.
Какие же выводы следовали из всего того, что Тацит понял и выразил в «Диалоге об ораторах»? Во-первых, что решения пережитых проблем надо было искать в пережитой истории: не в этике — наставлениях о том, как надлежит вести себя образцовому сенатору и полководцу, и не в общей теории культуры — утешительном, в конечном счете, противопоставлении Рима как единого целого варварству, а в истории — каким было то, что было и чего нет, почему оно было таким и стало иным, что это значит? «Диалог об ораторах» образует не только развернутый эпизод «Истории», но и логический переход от «Агриколы» и «Германии» к первому большому историческому сочинению Тацита.
Второй вывод состоял в том, что теперь писать историю флавианства можно; «с того берега» Тацит понял, в чем суть пережитой эпохи и нашел метод постижения прошлого, соответствовавший его жизненному и общественному опыту; он мог теперь писать «серьезно и достойно», не рискуя примкнуть «ни к хулителям, ни к льстецам». Третий вывод гласил, что историю писать не только можно, но и нужно. Тот факт, что «Диалог» создавался одновременно с «Историей», очень важен для понимания как обоих этих произведений, так и творческой эволюции Тацита в целом. В «Диалоге» противоречия доантониновой эры выступили в их относительности и завершенности; их диалектика была поэтому нестрашной и даже веселой, сродни художественной игре — именно о такой диалектике Энгельс однажды сказал, что «у нее есть и консервативная сторона: каждая данная ступень развития познания и общественных отношений оправдывается ею для своего времени и своих условий». [165] В «Истории» в целом преобладала другая сторона Тацитовой диалектики — острое ощущение живой еще нормы римского исторического развития, римской virtus, и поругания ее в деятельности и идеологии как Флавиев, так и их противников. Анализируя «Историю», мы убедились в том, что эта норма сохраняла для Тацита все значение и обаяние общественного идеала — колебавшегося, как всякий идеал, на границе действительности и веры, но который тем более нужно было показывать и вспоминать: «Я считаю главнейшей обязанностью летописи сохранить память о проявлениях доблести и противопоставить бесчестным словам и делам устрашение позором в потомстве». [166]
165
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 21, с. 276.
166
Тацит. Анналы, III, 65, 1.
Наконец, последний вывод состоял в том, что писать историю величия и унижения римской virtus было не только можно и нужно, но еще и стоило. Стоило потому, что — и до тех пор, пока — деятельная ответственность гражданина перед своим государством была не просто воспоминанием и не просто иллюзией старого историка, а именно общественным идеалом, живым в сознании многих, «нерушимая верность» [167] ему оставалась хоть и не политической, а духовной, но все равно живой и актуальной общественной позицией. В этой атмосфере и в этом убеждении Тацит и создал «Историю», ставшую его самым совершенным и прекрасным произведением, где трагизм и энергия жизни звучат единой мелодией. И эта атмосфера, и это убеждение изменились в годы работы над «Анналами» — последним сочинением историка.
167
Он же. История, 1, 1, 3. О значении этих слов см. выше, с. 106.