Король Королевской избушки
Шрифт:
День обещал быть тихим и светло-солнечным, как обычно после вьюги. И он надеялся на хороший соболиный гон — столовые были вновь открыты, цены снижены.
Вскоре он миновал овальный островок, поросший густым ельником, — там, в зарослях, скрывался его лабаз, таежная кладовая. Это был крытый навесом сруб, поставленный на четыре высоких пня, — избушка на курьих ножках. Наверх к люку вело съемное бревно с вырубленными ступеньками. Летом, находясь далеко от этих мест, он хранил тут все, что можно было украсть или съесть.
Вольный люд, забредавший иногда и на большие реки, чинил в тайге немалый вред. Сюда, в еловую чащобу острова, еще никто не догадывался заглянуть, даже самые дошлые. На острове ему сейчас делать было нечего, зато под берегом, где он поставил несколько силков, дел хватало. Глухарь и тетерев прилетали сюда за камешками для своих жерновов, которым зачастую молоть так и не приходилось. Все петли были занесены снегом, кроме одной, с околевшей еще до метели копалухой.
Достав со дна бурака два небольших капкана, он выкопал ямки недалеко от птицы и насторожил в них капканы. В качестве потаска приладил корягу и вдавил ее лыжей в снег. Затем накрыл капканы тряпицами и замаскировал их тонким слоем снега, посыпая им с высоты, чтобы восстановить естественный вид снежного покрова. За многие годы наблюдений он распознал повадки зверей. И зачастую это была не его мудрость, а дошедший из глубины веков завет первобытного охотника. Он знал: соболь и горностай знают, что глухари ищут гальку на убережнике. Так, стараясь перехитрить друг друга, каждый получал в меру своей хитрости. А порой, читая следы, он с наслаждением обнаруживал неизвестные ему хитросплетения следов, и тогда в нем зарождалась тайная догадка, какое-то внутреннее чутье безошибочно направляло его к смыслу происшедшего.
Он миновал мыс острова, рассекавший клином течение, и пошел по реке вперед — река бежала под ним назад. Справа от него, на южном берегу, до самых сопок, окутанных синей дымкой, раскинулось займище. Островитый снежный океан отражал начало нового дня. Каждый день был новым, только он пятился назад, делаясь с каждым днем все старше. Его виски по-зимнему заиндевели. Но его лыжный шаг был по-прежнему широк, и это было сейчас, при зарождении нового дня, самым главным.
Впереди на ровном участке реки собаки выделывали свои замысловатые, казалось, только им понятные крюки и петли, а затем и вовсе исчезли куда-то. Он подался к берегу и немного погодя увидел тройной след: нижние следы оставил беляк, сверху легкие спаренные отпечатки соболя и на всем этом мешанина собачьих следов. Он не стал сворачивать на эти следы и заскользил дальше. Соболь прошел здесь ночью, и у него было слишком большое преимущество перед собаками. Но те, видать, рассчитывали не на соболя, а на его плохой аппетит — вдруг от беляка что-нибудь да осталось. Но нет, не осталось. Только несколько, словно брусничины на снегу, капелек крови да следы неравной борьбы. Полусъеденного зайца соболь уволок в снег под низкорослый кедр, где, наверно, была его лежка… Так и есть, далеко впереди он увидел собак: они кувырком скатились с обрыва и, высунув языки, треплющиеся словно красные ленточки на ветру, галопом мчались ему навстречу. «Что ж, заешьте хоть снегом свои обманутые надежды».
Его путь все еще шел вдоль реки. Займище южного берега перешло в каменистые отроги, поросшие стреловидными лиственницами; на скалистом северном берегу то и дело вырастали странные каменные фигуры. О каждой из них могла быть сложена маленькая легенда или быль, какая-нибудь небольшая правдоподобная сказка. Как об этой врезавшейся в реку скале, спиралью устремившейся ввысь… Жил-был один человек. Кем он был еще, кроме этого, никто не знал, до тех пор пока он, проходя этими местами, не увидел каменного оленя на вершине спиральной скалы. Бурый, как и скала, олень с угловатой грудью, казалось, подобрался для прыжка, но что-то ему мешало. Зоркоглазый человек сразу заметил — это был острый выступ скалы, упиравшийся оленю в грудь. У человека никого не было, и он решил, пусть у него будет хоть этот каменный олень. Он опустил свою ношу на землю, поднялся по спиральной лестнице на вершину скалы и взялся за работу. Вскоре его лоб покрылся горошинами пота, а шея и лицо комариными укусами. И чем дольше он мучился, тем сильнее привязывался к оленю. Бедняга не знал, что только воображаемая привязанность самая долговечная. Работа понемногу подходила к концу; и по мере того как уменьшался выступ скалы, росла готовность оленя к прыжку. Перед тем как нанести последний удар киркой, человек отступил в сторону — вершина скалы с грохотом отломилась, и олень сиганул вниз. Он стоял на берегу, посреди каменных осколков, он был прекрасен, этот апокалипсический олень, и ждал своего хозяина. Он сказал человеку: «Я твой, только твой, и буду служить тебе, если ты поклянешься никогда не загонять меня в реку». Человек поклялся. Надо знать, что значит обыкновенный северный олень, чтобы понять, что такое необыкновенный. Эвенки предлагали за него двух волюнов, человек не соглашался. Прошло время; привычка и вечная неудовлетворенность уравняли все. Олень становился все будничнее, меркла его необычность, и человек уже готов был обменять его на стадо оленей и под конец согласился на двух волюнов. Человек отправился в путь, к эвенкам в лагерь. Дойдя до спиральной скалы, он должен был перейти реку. Не долго думая, он вошел в воду, ведя под уздцы каменного оленя. И тут вдруг почувствовал, что поводок выскальзывает из его рук, и, оглянувшись назад, человек увидел тихий водоворот и крутящуюся на поверхности уздечку…
Возле спиральной скалы с обрушенной вершиной он поправил крепления лыж и подумал: «Что может случиться, если нарушить клятву, данную своему оленю?!» Ему не хотелось очутиться в тенистых объятьях Оленьей скалы, но идти в обход было далеко, и он ступил в ее всегда сумеречную тень. Одинокий валун, застывший невдалеке, был точкой в конце этой легенды… Впереди ширилась река. Пологие берега придавали ей еще больше простора — прерия, отражающая холодный огонь зимнего солнца. Снег, чистый и белый снег, и если о чем-то говорят «чистое» и «белое», то это может быть только снег.
Миновав скалы, он свернул направо и легко поднялся на берег реки, покрытый сосновым бором. Здесь, в устье узкой лощины, впадающей в Долину Колокольчиков, начинался его единственный путик, редкий и долгий. Прислонившись спиной к сосне с летней, не залепленной снегом стороны, он, не снимая лыж, смазал рыбьим жиром камусные подошвы. Резкий запах, остававшийся на лыжне, приманивал соболя, горностая и выдру и вел их к ловушкам. В лощине, под берегом зимующего ручья, у него было насторожено несколько капканов и проволочных силков на ондатру. На едва покрывавшем лед снегу он разглядел рядом со следами скользивших собак чуть приметные следы удиравшего колонка. Капканы и силки не замело, и он пошел вверх по руслу ручья, чистому от бурелома. Эту лощину с крутыми склонами, поросшими пихтовым молодняком, вьюга будто обошла стороной. Следующая ловушка — нора из древесных обломков с капканом внутри — также была пуста: ни снега, ни добычи. В лощине стояла такая тишина, что он слышал, как Никто шагал по заснеженным пихтам — ветви клонились без видимой причины, и снег осыпался в прах, не успевая вырасти в комья. Ему захотелось отдохнуть возле одной молодой пихты, и она не отстранилась, когда он к ней прислонился. Расставив лыжи, он закурил козью ножку; дым поднимался вдоль ствола и развеивался на ветвях, окутывая крону.
Он стоял, затягиваясь дымком, и слушал молчание деревьев. В одиночестве и тишине он иногда забывал о границах своего тела. Сливаясь в одно целое с Всесущим, он постигал странные вещи — сущность огня: это был скорее некто, чем нечто, но все же не сам живой дух, а скорее дыхание живого духа… Не будучи при смерти, он постигал сущность смерти: это был тот же сон, только пробуждаешься не в утро, а в вечность… Проникая в мысли деревьев, он догадывался, что есть судьба у людей и есть судьба у деревьев. И в чем-то они схожи, помимо того что родятся из семени, сопутствуют друг другу до гробовой доски и становятся тленом. Схожи в том, что и те и другие умеют красноречиво молчать.
Он стоял расслабившись, прислонясь спиной к стволу дерева, пыхтел самокруткой и наблюдал начало жизни не на шутку серьезных молодых пихт.
И вот он уже идет дальше, зорко осматриваясь вокруг, наклоняясь над следами. Вскоре он увидел кукшу, попавшую в капкан, и подле свежие следы соболя. Приманка осталась нетронутой, зверь, видно, не был голоден или его отпугнули трепыхания птицы. Он избавил ее от мучений и повесил на ветку прямо над ловушкой, где уже висела такая же птица. «Все-то они надеются, что им повезет больше, чем предыдущим…» — ворчал он, возясь с птицей. А в это время третья кукша, сидя над самой его головой, ругалась почем зря. Перелетая с дерева на дерево, она провожала его отчаянной бранью. Птица была права. И охотник был прав.
Лощину замыкал крутой склон сопки, по которому он начал «лесенкой» подниматься наверх. Склон сильно занесло, и пробираться сквозь снег было трудно. Остановившись передохнуть у исполинской осины с шершавой, как кожа носорога, корой, он заметил на дне глубокой лощины едва уловимое издали движение. Подождав немного, он разглядел почти метрового зверя, покрытого густым темно-коричневым мехом с желтой полосой по бокам, будто он подпалил себя головешкой. Зверь петлял вдоль лыжного следа, то рыская в сторону, то снова признавая лыжный след самым прямым путем к рыбному прилавку. Но из предосторожности он и вперед не спешил; чуя близость охотника, зверь остановился на бегу и приник к снегу. Он, казалось, знал, что именно ожидание чаще всего приносит успех. И затаился.
«Вот разбойница», — подумал он о харзе, с которой у него были давние счеты. Харза, хищник, каких мало, появилась в его угодьях как наказание прежде суда. Она прореживала здесь пушного зверя, в основном соболя и горностая; она была убийцей до мозга костей, загрызая и просто так, ради потехи. Даже во сне увидеть харзу было для охотника слишком.
Он видел, как терпеливо она затаилась в ожидании. Отбросив мысль достать зверя из-за дерева, он стал подниматься дальше, зная, что харза последует за ним: «Тебе невтерпеж отведать рыбки? Могу предложить еще рябчиков — сегодня ты получишь свою долю», — пообещал он. Поднявшись на вершину сопки, в колонный зал сероствольных вековых осин, он сделал привал; снял бурак, достал оттуда четыре рябчиковых крылышка и срезал в подлеске столько же длинных березовых прутьев. Насадил крылья на прутья и воткнул их в снег на некотором расстоянии друг за другом, наклонив приманку в сторону зверя. Отъехал от последней приманки на расстояние выстрела и спрятался за деревом с подветренной стороны. Ему предстояло долго ждать; да хоть час, хоть день, но от харзы он должен избавиться. Он боялся, что собаки повернут назад, а вместе с ними повернется к нему спиной и его охотничье счастье, — вряд ли собакам поспеть в таком глубоком снегу за более легкой харзой.
Он следил, как длинные тени деревьев отсчитывали часы от полудня к вечеру; взмокшая от подъема спина остыла на морозе, а скоро и застыла. Его лицо приобрело синевато-серый цвет осиновой коры. Ему теперь ничего не оставалось, как выйти победителем либо признать победителем более терпеливую харзу.
Порывистый ветер донес до его ушей далекий злобный лай собак, долетавший сюда с западного склона лощины. «Mustela zibelina», — вычитал он в одном журнале. Он подумал: «Умная, красивая, милая, далекая, недоступная, доступная — свободу только на смерть способная выменять… Я люблю тебя, Мустела, люблю больше всех. Не за то, чего ты стоишь, за что тебя любит весь мир шуб и воротников, а за то, чего ты не стоишь. Идя навстречу их любви, я пущу тебе прямо в блестящий глаз тусклую свинцовую пулю… Это их, не моя любовь тебя убивает».