Король-паук
Шрифт:
— Я вижу, монсеньор чувствует себя лучше...
Де Брезе нахмурился. Людовик расценил это всего лишь как поведение уличной девки, которая распутством пробила себе дорогу к власти и которую нельзя судить слишком строго за то, что она испытывала некоторое головокружение от разреженной атмосферы, в которой теперь вращалась. Реакция де Брезе была более сложной: казалось, он очень хотел увести Аньес, он ревновал, это было очевидно. Дофина осенило, и его рот скривился в ехидной усмешке. Похоже, что между этими двумя было нечто большее, чем догадывались остальные, большее, чем сам де Тиллей — если даже он что-то подозревал — осмелился бы высказать вслух.
— Сударыня, вы очень добры, — сказал Людовик, подчеркнув слово «сударыня», — вы знаете, как сделать постель удобной, спасибо.
Намёк был слишком откровенным, даже Аньес Сорель поняла его, но он не остановился на этом:
— Я слышал, у вас недавно родился ребёнок. Как чувствует себя милый маленький бастард? А счастливый отец — если, конечно, мадемуазель знает, кто из её многочисленных поклонников...
Щёки Аньес Сорель вспыхнули под густым слоем пудры, но тут вмешался де Брезе:
— Сударыня, вы напрасно растрачиваете свою доброту, навещая монсеньора в этой спальне...
— Спальня, спальня, спальня... — пробормотал дофин. — Вы ведь не думаете на самом деле, монсеньор де Брезе, что госпожа Сорель напрасно растрачивает свои добродетели в спальне. Мне кажется, что факты подтверждают обратное.
— Я надеялась, что мы станем друзьями, — сказала она, — но, если вы отвергаете меня, мне больше нечего сказать. Пойдёмте, де Брезе, — её бархатный шлейф волной заструился по каменному полу, когда она выходила из его комнаты, высокая и великолепно хладнокровная.
Людовик встал с кровати и нервно зашагал по комнате в своих мягких меховых туфлях, всё ещё прихрамывая. Он перебирал и уме возможные причины её визита. Вряд ли она приходила, чтобы выяснить, где он хранит свои деньги, — она слишком глупа для этого. Хотя глаза де Брезе обшаривали тёмные углы комнаты в те короткие мгновения, когда он отрывался от глубокого декольте. Едва ли её искренне интересовало здоровье Маргариты, потому что король и так всё знал от своих врачей. Что же до его собственного здоровья, то оно интересовало её ещё меньше, поскольку политика была её уму недоступна. Значит, кто-то послал её, кто-то, кто очень хочет, чтобы он и любовница его отца подружились. Бедная простодушная Аньес Сорель просто выложила, зачем она приходила, и удалилась во всём великолепии оскорблённого женского самолюбия. Ничего удивительного, что его простак отец так восхищался ею.
Этим кем-то не был его отец, потому что вскоре он сам, разумеется, без предупреждения, подобно урагану ворвался в спальню сына. По его тяжёлой поступи, по тому, как громыхали по каменному полу его каблуки, Людовик понял, что Карл очень зол. Он едва успел вскочить в кровать, натянуть одеяло до подбородка и изобразить на своём лице гримасу страдания:
— Ах, сир, вы так добры, что навестили меня. Чувствуешь себя таким одиноким на этом ложе страданий.
— Зачем, чёрт тебя подери, ты обидел госпожу Сорель?
— Госпожу де Сорель? Ах, ну да, госпожа де Сорель. Как неосторожно с моей стороны. Она обиделась? Я думал, что невозможно обидеть такую особу.
— Осторожнее, Людовик. Когда-нибудь твоя наглость заведёт тебя слишком далеко. Я страшен в гневе.
— Клянусь Богом, я никогда не стал бы так сильно сердить ваше высочество, — мягко сказал Людовик и чуть было не добавил, что у госпожи де Сорель это получается куда лучше, но, взглянув на отца, прикусил язык.
— Я предупредил тебя, я предупредил тебя, — снова и снова повторял король. И дофину показалось, что таким образом отец снимает со своей совести то, что ещё не произошло, но, похоже, может произойти.
После этого случая дофина надолго оставили в полном одиночестве. Никто не осмеливался зайти к нему: видимо, стало известно, что на сей раз король прогневался, как никогда прежде. Тем не менее до него доходили обрывки новостей. От брата Жана он узнал, что граф д’Арманьяк снова в Лектуре, пользуется властью и привилегиями как ни в чём не бывало, несмотря на смертный приговор, вынесенный ему парламентом. Маргарита сообщила, что королева ожидает родов со дня на день.
И в одно прекрасное утро его разбудила пальба из пушек, звон городских колоколов и радостный гул толпы. Раздался резкий стук в дверь, и, не дожидаясь разрешения, в комнату ввалился паж. Едва поклонившись, он сообщил дофину о рождении брата.
— А королева, моя мать?
— Кто знает, монсеньор? — злорадно усмехнулся паж, пожав плечами.
— Ты смеешь усмехаться?! — Людовик схватил опешившего парня за воротник его праздничного наряда и наотмашь ударил в ухо.
— Насмехаться над моей матерью? — его длинная рука вытянулась и с силой ударила по другому уху. — Насмехаться над Марией, принцессой Анжуйской и Сицилийской, королевой Франции?! Да как ты смеешь! Кто ты такой, скотина? Как тебя зовут? Скажи мне своё имя, чтобы я не забыл тебя повесить!
Испуганный мальчишка с криками выбежал из комнаты дофина, прижимая ладони к ушам, которые Роберту Пуактевену пришлось обработать сладким маслом, массировать, сомневаясь, вернётся ли к несчастному слух.
Позже Людовику стало жаль мальчика, и он послал ему дамбахский золотой самородок. Паж был не виноват, он всего лишь уловил и усвоил общее мнение двора. По секрету Людовик спросил у брата Жана, действительно ли он причинил вред здоровью мальчика.
— Меньший, чем самому себе, Людовик. Я знаю, что слух к нему полностью вернулся, и он не пропускает звонок к обеду, как и прежде. Но такие руки, как у вас, следует приберегать для врагов Франции.
— А кто враги Франции, отец мой?
— Монсеньор, — грустно улыбнулся брат Жан. — Пилат спросил: «Что есть истина?» — и, насколько я помню Писание, не шал никто, и Господь ему не ответил.
— Вот и врагов Франции не знает никто, а я не могу ждать, пока Господь укажет мне их.
В этом обмене репликами брат Жан услышал новые интонации: его бывший воспитанник говорил властно и угрожающе, чем когда бы то ни было раньше. Амбициозный огонёк, вспыхнувший в нём в день свадьбы, когда он хотел возвысить себя в глазах невесты, сейчас захватил гораздо более обширное пространство, ибо огню свойственно распространяться. И всюду, во всех своих походах, он находил топливо, чтобы подпитывать это пламя. От Верхнего Арманьяка у подножия испанских гор до Дамбаха в долине немецкой реки он не видел ничего, кроме разобщённости, предательства, признаков вырождения и страданий, огромных богатств и жесточайшей бедности. Слабо и неясно в этой тьме начал светить огонёк, манивший его: всё это можно изменить, если сильной рукой повести за собой великую землю Франции, если окоротить своенравную аристократию и вернуть простому люду человеческое достоинство, сблизив таким образом и тех и других. Идея такого государственного устройства бродила в его голове, неясная и не оформившаяся окончательно, ибо противоречила заложенному в него феодальным воспитанием представлению об обществе не как о горизонтальной плоскости, а как о пирамиде.
Неясной она была и из-за его панического страха перед высотой. Он только знал, что боится Альп и любит Турень и что спокойно чувствует себя в кругу буржуа, где никто не возвышается над остальными, подобно башне, как Жан д’Арманьяк, и никто не опускается так низко, как «мясники».
Дело осложнялось ещё и тем, что он не был королём — он был всего лишь принцем, к тому же теперь не единственным, и не мог осуществить реформы, которые, пусть не ясно, но представлял уже в своём воображении. Не был готов он пойти и достаточно далеко но пути этих реформ. Правда, он подчинялся преступным приказам, например, повёл «мясников» на верную смерть, но ещё никогда, насколько знал брат Жан, который обучал его безупречной феодальной этике (теперь считавшейся старомодной), дофин преднамеренно не совершал бессовестного поступка под сомнительным предлогом, что окончательная польза от него оправдает причинённое зло.