Корсар. Наваждение
Шрифт:
– Может быть. Знаешь что, поехали отсюда.
– Далеко?
– За город. Там воздух чище…
– …И земля – мягче?
– Корсар, ты о чем?
– Подумалось вдруг: если человека хотят убить – его убьют.
– Ты что – хочешь им помочь?
– Не, это как-то неспортивно. Тем более мы уже ввязались в схватку. Так говорил Наполеон? Ты же сама слышала, правда?
– Слышал другой человек. И ему можно верить.
– Верить ему, верить в него… Да он – святой!
– Не богохульствуй, отрок. Раньше ты таким не был.
– Ты помнишь, каким я был раньше?
– Мне кажется – да. Ну что – едем?
– Обязательно. Только мне жалко бросать тут мешок с деньгами.
– Приторочим к моему «харлею».
– Твой святой не оскорбится? Привезешь к нему грешника, руки по локоть в крови, почти центнер денег сомнительного происхождения…
– …И саму себя. Ты догадался, что в одном из кофров?
– Винтовка специальная снайперская. Калибр девять миллиметров. Имеет оптический и ночной прицелы. При необходимости легко складывается и убирается в кофр или дипломат. Некогда состояла исключительно на вооружении особо секретных групп КГБ и ГРУ – типа «Вымпел», «Гранат», «Альфа». Теперь – другие времена. Все правильно?
– Все… кроме… Ты догадался, что это я тебя… берегла. Но не сказал – почему.
– Тут и гадать нечего – я красивый.
– Погнали, красивый!
– Знаешь, что меня греет? – спросил Корсар, устраиваясь на заднем «харлея».
– Неужели…
– Нет! – оборвал Ольгу Корсар. – У твоего святого есть непостижимое простым смертным прошлое… А у меня, да и у тебя тоже, грешных, – непредсказуемое и прекрасное будущее! Вперед!
Мотоцикл пошел под уклон на нейтралке, бесшумно, набирая скорость, нырнул в пустующую аллею и – теперь помчал все быстрее и быстрее, словно оставляя позади и ушедшую, полную огня, смертей и боли ночь, и ушедшие, полные страха и непокоя дни, и ушедшие, полные боли, отчаяния и надежды века…
Корсар засыпал. Еще наполненный ночной прохладой ветерок пронизывал, и он засыпал, чувствуя терпкий аромат будущей осени… с ее легкой, невесомой, как летящие над зеленой стрельчатой озимью паутинки, грустью… А потом – словно черный провал ноября, и осень делается строгой, и холодные нити дождей заструятся с оловянного казенного неба, и листья обвисают линялым тряпьем, и капли будут стыть на изломах черных сучьев, и земля вдруг запахнет остро, призывно… А мир сделается волглым и серым – в ожидании снега.
…Снег должен пасть пушистым покоем, сгладить неприглядное сиротство оголенного леса, разоренных гряд, убогое бездорожье неяркой, милой земли… И его все нет, нет, нет… Порою срывается с низких туч мокрая крошка, сыплет, покрывая озябшую землю грязной холодной хлябью, и озимь трепещет предчувствием близкой гибели. И день, и другой небо напитывается тяжестью, нависает, делая мир беспокойно-растерянным, и люди мечутся – ломкие, уязвимые, беспомощные, они словно ищут покоя и – не находят…
…А мир постепенно мутнеет, обращаясь в сумерки, пока не опустится вечер – черный, непроглядный, от которого хочется укрыться за желтым светом абажуров, за золотом плотных портьер, в тепле янтарного чая и хмеле пурпурного вина… И год бредет к закату налитой тяжелой, свинцовой усталостью, сковавшей землю… И – жизнь бредет к закату… И закат этот смутен за пеленою, и хочется бежать, но бежать некуда – слишком малы пространства усыпанных снегом улиц, слишком черны зеркальные провалы окон…
…И душа – мечется, и летит, и, не в силах взмыть и оторваться от земли, падает в мягкое, уже подтаявшее месиво, и кажется, – это Ангел с изломанными крыльями, и он бредет, прикрываясь ими, будто серым мокрым плащом, и путь его укутывает мгла, и та, что позади, и та, что вокруг, и та, что будет…
…И острые стрелы поземки несутся по ночным, заиндевевшим, отполированным слюдяной коркой льда улицам, а на площади – вихрятся смерчами у ног каменного истукана на высоком гранитном постаменте. Словно статуя Командора, он застыл перед темным зданием, безлично взирающим на подвластный город и неподвластный снег пустыми провалами черных окон…
…И никто не увидел, как в этой мгле Ангел вышел на высокий берег и, отбросив вымокшие крылья, оставил коченеющий город и взмыл в прозрачно-строгое ночное небо.
Глава 24
Пробуждение было подобно рождению. Ласковый солнечный свет проникал сквозь сомкнутые веки, и Корсар чувствовал, что лежит на жесткой, но удобной оттоманке, прикрытый легким пледом, и – слышит близкие запахи разогретого соснового бора, смолы, липового цвета… И – еще свежий запах недальней реки, осоки и какой-то безвестной травки…
Корсар потянулся, сладко зевнул, как некогда в юности, в грибном и рыбном Подмосковье, отсидев с удочкой зорьку и мирно готовясь почивать, или, напротив, перед пробуждением…
Все происшедшее накануне вспомнилось внезапно, словно жгучим ударом крученого бича хлестнули по спине – жестоко, наотмашь, и плеть вгрызлась в кожу, дернулась, сдирая ее с кровью и красной рваной живой плотью. Корсар едва не застонал от обиды: словно он был маленьким ребенком и его жестоко обманули, сделав явью то, что он перед пробуждением почти искренне считал привидевшимся кошмаром.
Он открыл глаза, присел. Никакой рези в глазах, никакой боли пока не было, хотя послеполуденное солнце светило вовсю и грело прилично…
Корсар сидел на лежаке, на широкой веранде большого двухэтажного дома, сработанного из побелевших бревен. Даже не дома, скорее – терема, но сложенного в стиле русского модерна начала ХХ века, в сочетании с наработками архангелогородских мастеров и мастеров среднерусской школы деревянного зодчества.
Украшен был терем по балкону и наличникам где – затейливой древнерусской резьбой, где – рунической вязью, где – имитацией северных вышивочных орнаментов. Невдалеке… нет, выражение «участок» или даже «сад» – не подходило.
Это был скорее перенесенный сюда частью из чеховских рассказов, частью – из повестей Тургенева и Бунина «загородный сад» (так тогда назывались парки) в вымышленном имении. Здесь мирно соседствовали вековые сосны, вытянувшиеся длинными свечками над высоким берегом узенькой речушки, заросли крыжовника и малины, сплетения ветвей невысоких яблонь, груш, слив, винограда, диковинного и не вызревавшего в Подмосковье, но оплетающего все и вся; и кусты волчьей ягоды, и жимолость, и дикая роза – шиповник, облагороженный привитыми побегами, но так и оставшийся вольным и ярым.
Впечатление леса, недальней реки, деда в лодке-плоскодонке – с удочкой, в длиннополом плаще и широком соломенном капелюхе – все это было столь явственно, что казалось единственной реальностью, явью на земле. Особенно после всех болезненных и искусственно ярких событий ночи. И… Дима увидел это – со своей лежанки. Плоскодонка с негромким плеском причалила, оттуда вышел сухощавый мужчина с короткой бородкой, зачесанными назад волосами и синими, как глубокое летнее небо, глазами – не голубыми, а именно синими, словно напоенными глубиной моря и далью воздуха.