Корсары Леванта
Шрифт:
Это слово прозвучало скептически, однако искры упования разгорались в глазах арагонца все ярче. Капитан вымочил усы в вине, подумал еще немного и вот, решившись, тряхнул головой:
— Твои восемьдесят да те шестьдесят с чем-то, которые я получил за набег… Это будет… это будет…
Загибая пальцы над медным мавританским подносом, заменявшим нам стол, капитан, с четырьмя правилами арифметики управлявшийся не так споро, как со шпагой, полуобернулся ко мне. Я потер лоб, стараясь разогнать последние клочья тумана, застилавшего мне мозг:
— Сто сорок.
— Курам на смех, — отозвался Копонс. — Чтоб уволить меня вчистую, Бискарруэс затребует впятеро больше.
— Значит, еще пять раз по столько… Выходит… Иньиго, ну-ка, помножь… И сложи сто сорок да те двести, что я выручил в Мелилье за добычу с галеоты…
— Еще не спустил? — поразился Копонс.
— Нет, представь себе. Держу в тайничке на гребной палубе, а цыган из Перчеля — ему еще лет десять на галерах сухари грызть: зверюга почище самого комита — за ними присматривает… И дерет с меня за сбережение по полреала в неделю. Ну, Иньиго, счел? Сколько вышло?
— Триста сорок.
— Так. Теперь прибавь сюда свои шестьдесят эскудо.
— Что?
— Что слышал, черт возьми! — Светлые глаза впились в меня не хуже бискайских клинков. — Сколько теперь?
— Четыреста.
— Все равно не хватает. А ну, прибавь и свои две сотни за галеоту.
Я открыл было рот возразить, но капитан глядел на меня так, что я понял — бесполезно. Туман и дурман рассеялись разом и окончательно. Прощай, мое сокровище, с беспощадной трезвостью подумал я, приятно было познакомиться, жаль, что разлука вышла нам так скоро, бог весть, когда теперь увидимся…
— Шестьсот ровно, — стоически приемля свой удел, возгласил я.
Капитан Алатристе, явно обрадованный, теперь повернулся к арагонцу:
— С теми, которые тебе причитаются от казны, твой Бискарруэс получает сколько нужно, даже с лихвой.
Копонс переводил взгляд с Алатристе на меня и, силясь сказать что-то, судорожно двигал кадыком, словно слова застряли у него в горле. В этот миг я не мог не вспомнить, как он стоял в первой шеренге на Руйтерской мельнице, месил жидкую глинистую грязь в траншеях под Бредой, лез, черный от пороховой копоти и крови, на стену редута в Терхейдене, дрался на севильской набережной и карабкался по борту «Никлаасбергена» у Санлукарской банки. Неизменно молчаливый, маленький, жилистый, крепкий.
— Ах ты ж мать их… — выговорил он наконец.
IV. Могатас
Надев шляпы, пристегнув шпаги, мы покинули заведение в скудном и тусклом свете гаснущего дня, меж тем как в дальних углах крутых оранских улочек уже сгущалась тьма. В этот час стало прохладнее, и город со своими жителями, рассевшимися на стульях и табуретах у порогов, с кое-где еще открытыми лавками, где внутри горели плошки или сальные свечи, так и приглашал прогуляться. Улицы были заполнены солдатами с галер и из гарнизона — сии последние продолжали праздновать удачный набег. Мы остановились снова промочить горло у таверны — маленькой, на четыре столика, приткнувшихся в крытой галерее, — которую содержал отставной безногий ветеран. Покуда, не присаживаясь, а лишь привалясь спиной к стене, воздавали мы должное вину — на этот раз вполне пристойному, в меру охлажденному кларету, — по улице прошел, расчищая дорогу, альгвазил, а за ним провели в цепях троих мужчин и двух женщин из числа проданных утром пленных: их под конвоем препровождал к себе домой новый хозяин — некто со шпагой на боку, весь в черном, не считая кружевного воротника-голильи, по виду — чиновник, набивший себе мошну тем, что обкрадывал людей, которые жизнь свою кладут, чтобы добыть ему этих невольников. Они шли понуро, смирившись со своей участью, и на лбу у каждого, включая женщин, уже горело выжженное раскаленным железом клеймо — буква «S». Подобная жестокость, уже не вызывавшаяся необходимостью, многими теперь почиталась пережитком варварской старины, однако закон еще разрешал хозяевам клеймить рабов, чтобы, если сбегут, поймать было легче и знать, кому возвращать. Заметив, как, заиграв желваками, с отвращением отвернулся Алатристе, я подумал: с каким наслаждением, доведись только, оставил бы — не раскаленным железом, но ледяной сталью своего кинжала — метку на морде этого рабовладельца, чтоб ему на пути в Испанию налететь на берберского корсара, на своей шкуре познать «алжирские нравы» да окончить дни свои под дубинками надсмотрщиков. Впрочем, тотчас спохватился я с немалой горечью, у людишек такого сорта всегда найдется чем заплатить выкуп, и неволя их будет недолгой. В Тунисе, Бизерте, Триполи, Константинополе гнить придется другим — тысячам пленных солдат и прочих бедолаг, захваченных в море или на испанском побережье, — ибо никто и медного пятака не пожертвует, чтоб даровать этим несчастным свободу.
Сильно развлеченный такими думами, я не сразу заметил, как кто-то, пройдя мимо, вдруг остановился чуть поодаль и принялся наблюдать за нами. Присмотревшись, я узнал в нем того могатаса, который помог капитану справиться с двумя негодяями в Уад-Беррухе. На нем был прежний полосатый бурнус, бритая голова с длинной прядью на темени была непокрыта, а чалма — или арабский тюрбан — размотана и небрежно окручена вокруг шеи. Длинный кинжал, некогда приставленный к моему горлу, — при воспоминании об этом у меня и сейчас вся шерсть стала дыбом — как и прежде, висел у пояса в кожаных ножнах. Я обернулся к хозяину, чтобы предупредить его, но тот уже и сам заметил могатаса, однако хранил молчание. На расстоянии в шесть-семь шагов они рассматривали друг друга, не произнося ни слова, причем араб, не смущаясь тем, что оказался в самой гуще людской толчеи, не трогался с места, не сводил глаз с капитана и как будто чего-то ожидал. Наконец Алатристе слегка прикоснулся пальцем к полю шляпы и чуть склонил голову. Подобная учтивость была для солдата вообще, а уж для такого человека, как мой хозяин, в особенности, чем-то просто неслыханным — тем более по отношению к мавру, будь он хоть сто раз могатас и друг Испании. Тот, впрочем, приняв поклон как должное и совершенно естественное, кивнул в ответ и сейчас же, с тем же самоуверенно-горделивым видом, двинулся дальше: но, как я заметил, ушел он недалеко — остановился в конце улицы под тенью арки.
— Давай-ка заглянем к Фермину Малакальсе, — предложил Копонс. — Вот обрадуется старик.
Этот самый Малакальса, мне пока неведомый, был давний товарищ обоих ветеранов, делил с ними опасности и всяческие тяготы во Фландрии, где дослужился до капрала и получил под начало полувзвод, в котором волею судьбы оказались Алатристе, Копонс и Лопе Бальбоа, мой отец. А ныне, по словам Копонса, на славу вытрепанный годами, напрочь уделанный ранами да хворями, был уволен вчистую по возрасту, но остался в Оране, обзаведясь семьей. Бедствовал, как и все здесь, концы с концами сводил благодаря поддержке былых однополчан — и Копонса, разумеется, тоже, — которые, стоило только какой-нибудь мелочишке забренчать у них в кармане, наведывались к старику и делились последним. Сейчас ему выпал счастливый случай — он, как отставной гарнизонный солдат, имел право на малую толику общей добычи, хоть и не участвовал в последней экспедиции. Арагонец по поручению начальства намеревался вручить Фермину его долю, причем я подозреваю — прибавив к ней кое-что от себя, чтоб весомей была.
— Мавр-то за нами увязался, — сказал я капитану Алатристе.
Мы поднимались к дому Фермина Малакальсы по узкой и убогой улочке, мимо сидевших на пороге стариков и возившихся в грязи и отбросах детей. А могатас и в самом деле шел следом, шагах в двадцати, не отставая, ближе не подходя, но и не пытаясь прятаться. Алатристе, коротко оглянувшись через плечо, сказал:
— Дорога — мирская…
Мирская-то мирская, подумал я, но странно, что после захода солнца мавр разгуливает по городу в одиночку. И в Мелилье, и в Оране после того, как закрывались ворота, все арабы, за исключением тех немногих, кто пользовался особыми правами, во избежание крупных неприятностей покидали город, возвращаясь в свои поселения, деревни, становища, откуда утром привозили на продажу мясо, овощи, фрукты. Местные ночевали в мавританском квартале, расположенном неподалеку от цитадели и хорошо охраняемом, и до утра благоразумно оттуда не выходили. Этот же могатас перемещался по городу свободно, что еще больше разожгло мое любопытство. Тем временем мы уже подошли к дому Фермина Малакальсы, старого друга Алатристе, Копонса и моего отца. И если бы Лопе Бальбоа под стенами Юлиха разминулся с аркебузной пулей, судьба его, весьма вероятно, сложилась бы так же, как у человека, которого в эту минуту увидел перед собой Бальбоа Иньиго. А увидел я седого, изможденного старика лет семидесяти, хоть было ему немного за пятьдесят: семнадцать лет, проведенные здесь, в Оране, даром не даются, — с искалеченной ногой, с морщинистой, изрезанной шрамами и рубцами кожей цвета грязного пергамента. Живой блеск и цвет сохраняли одни глаза, ярко светившиеся на лице, которое было все — включая и густые солдатские усы — будто припорошено буроватым пеплом. И глаза эти вспыхнули радостью, когда их обладатель, сидевший на табурете у порога дома, поднял голову и увидел перед собой широкую улыбку Диего Алатристе.
— Клянусь Вельзевулом, той шлюхой, что родила его, и всеми лютеранскими демонами ада!..
Он непременно хотел, чтобы мы познакомились с его семейством и рассказали, что привело нас сюда. В обиталище его — тесном и темном, скудно освещенном единственным огарком, — пахло плесенью и чем-то прогорклым. На стене висела солдатская шпага с широкой гардой и толстыми защитными кольцами. Две курицы клевали на полу хлебные крошки, за кадкой с водой, догладывая мышку, алчно урчал кот. Проведя много лет в Берберии и утеряв надежду когда-либо отсюда выбраться, Малакальса в конце концов выкупил, окрестил и взял в жены пленную мавританку, наплодил с нею пятерых детишек — это они сейчас, босые и оборванные, беспрестанно сновали по комнате взад-вперед, путаясь под ногами.
Фермин позвал жену и велел ей подать вина. Мы принялись отказываться, ибо в голове шумело от выпитого у Сальки и в таверне, однако хозяин и слушать ничего не хотел. Ковыляя по комнате, он расстилал на столе какую-то дерюгу взамен скатерти, придвигал табуреты и приговаривал:
— У меня в доме чего другого, может, и нет, может, и вовсе хоть шаром покати, но уж стакан-то вина двоим старым товарищам я поднесу… Троим, — поправился он, когда ему сказали, что я — сын Лопе Бальбоа. Через мгновение появилась и жена — смуглая, молодая, но уже огрузневшая, сильно изношенная родами и трудами, с завязанными на манер конского хвоста волосами, в платье испанского покроя, но при этом в мягких кожаных бабучах на ногах, со звенящими на запястьях серебряными браслетами, с синеватыми татуировками на тыльных сторонах ладоней. Когда, скинув шляпы, мы по очереди протиснулись за шаткий сосновый стол, она безмолвно разлила вино по кружкам, разнокалиберным и щербатым, и скрылась в своем кухонном закутке.
— Бабочка справная, — вежливо заметил Алатристе.
Малакальса резко взмахнул рукой, подтверждая:
— Чистая, честная, порядливая. Может, чересчур живого нрава, но послушная. Из здешних отличные жены получаются, надо только уметь в руках держать… Испанкам до них не досягнуть, как бы нос ни драли.
— Да уж куда им! — веско и значительно согласился капитан.
Тощенький мальчуган, лет трех-четырех от роду, черноволосый и курчавый, робко приблизился к столу и вцепился отцу в штанину, а тот подхватил его, нежно поцеловал и усадил к себе на колени. Четверо других ребятишек — старшему было на вид лет двенадцать — наблюдали за нами от дверей. Ноги у всех были босы и грязны. Копонс выложил на столешницу несколько монет, но Малакальса воззрился на него, не прикасаясь к деньгам. Потом перевел взгляд на Алатристе и подмигнул ему.