Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
Петров оказался моим первым знакомым коминтерновцем. Наша любовь-дружба началась с того, что нам дали одну литерную карточку на двоих. Очевидно, мы должны были обедать через день. Несмотря на мучивший меня свирепый голод, я, узнав, что Петров, по моим понятиям, человек немолодой (ему было в 1942-м 50 лет) и заслуженный, взяла карточку, прилепила к ней записку и положила на стол, где он должен был сидеть. В записке я написала, что хочу исправить бестактность тассовских снабженцев и отдаю ему карточку целиком. Петров карточку не взял. И долгое время она болталась между небом и землей. А мы оба в столовую не ходили. Чем дело кончилось, не помню. Но так я познакомилась с героем Испанской войны. На следующий месяц мне вручили новую карточку. А Петров, как выяснилось, получал коминтерновский паек, несравнимый с тем, что имели тассовские редакторы. Что там у него было со столовой, не знаю. Я его там не встречала. Да и в ТАСС он ходил отнюдь не каждый день. А потом и вовсе занялся какими-то своими коминтерновскими делами. Однако в редакцию захаживал, неизменно оставляя мне «паек» — сахар, шоколад, хорошие папиросы…
Свидания наши он устраивал еще шикарнее — вечером приглашал к себе в гостиницу «Люкс». Наверное, его жена работала в ночную смену, а может, куда-нибудь в те дни уезжала. Я о его семейных обстоятельствах не задумывалась. Итак, я приходила в «Люкс» (там так же, как и в закрытой столовой Общества старых большевиков, не было никакой вывески), оставляла паспорт у дежурной за конторкой у входа и вместе с Петровым поднималась на лифте. Комнаты поражали непривычным теплом и уютом: мягко светил торшер, на патефон ставились мои любимые пластинки эмигрантского певца Петра Лещенко, запрещенного, но широко известного в Советском Союзе… Пластинка крутилась, Лещенко пел «Упрямая, капризная, я так тебя люблю». Бедный Петров слушал, стараясь не морщиться, он был музыкален и, как я потом узнала, обладал прекрасным «оперным» голосом. Но я желала слушать только Лещенко — Лещенко пел, а в джезве на спиртовке готовился настоящий турецкий кофе, который, как я убедилась позже, умели варить только на Балканах. Но меня в ту голодную пору занимали не крепость кофе, не качество кофейных зерен, а лишь количество всыпанного сахара — кофе у Петрова был приторно-сладкий, — и это меня в нем прельщало. Моему организму явно не хватало сахара.
Все было замечательно, но Петрову хотелось меня обнять и поцеловать, а это я переносила с трудом. Он был интересный мужчина, с густой седой гривой, и, наверное, нравился женщинам. В ТАССе, во всяком случае, я знала двух эффектных дамочек, которые за ним гонялись. Но как я потом поняла, их вдохновляло не то, что Петров герой Испанской войны, а то, что он иностранец. И после войны уедет к себе в «Иностранию». Дамочек Петров, по-моему, избегал. Ну а наши отношения оставались сугубо платоническими. Наверно, это было жестоко по отношению к нему. Но я этого не желала понимать. Он звал, я приходила и радовалась теплу, патефону и сладкому кофе…
При большой нашей дружбе Петров боялся появляться со мной на улице. Как-то я прождала его на остановке трамвая чуть ли не час — остановка была недалеко от ТАССа, и время от времени ко мне подходили знакомые тассов-цы. Конспирация. Непонятно только, почему он не опасался приводить меня в «Люкс». Уж там-то за постояльцами (иностранными коммунистами) следили не за страх, а за совесть.
К сожалению, мои попытки разговорить Петрова, узнать, так сказать, из первых уст о Гражданской войне в Испании, которой мы все в 30-х бредили, не удавались. Меня огорчало и его полное равнодушие к Эрнесту Хемингуэю — мне-то казалось, что явная симпатия знаменитого писателя к республиканцам сыграла большую роль в той войне. Но Петров только пожимал плечами, дескать, при чем тут Хемингуэй? «Он сидел в гостинице, пил…» Богемные наклонности американца вызывали неприязнь Петрова. Поразмыслив, я поняла: Хемингуэй был для коминтерновца Петрова в лучшем случае «буржуазный литератор». Вот и все дела. Не он решал судьбу Интербригады и всей Испании… И еще я поняла: коммунист — он и в Испании коммунист.
Впрочем, именно коммунистка Лерт нанесла нам с Петровым тяжелый удар. Поскольку язык у меня был длинный, Лерт догадывалась, что встречи Петрова со мной нельзя объяснить всего лишь его желанием поддержать юного беспартийного товарища, борющегося с «пропагандистской машиной Гитлера — Геббельса». И она решила поговорить с ним как партийка с партийцем.
Естественно, Петров был уязвлен до глубины души. Больше в ТАСС ко мне не приходил, назначал свидания по телефону. А я, выругав Раю, с тех пор помалкивала о своих делах.
При всей своей скрытности Петров поведал мне с восхищением о Тито, который, «живя в Москве, ездил на трамвае, в то время как некоторые товарищи имели машину и персонального шофера». Думаю, что отношение моего друга к Тито, который единственный из коминтерновских вождей оказался истинным героем и организатором, способным прийти к власти не на наших штыках, а самостоятельно, сыграло роковую роль для его карьеры. В конце войны Петров был заместителем командующего болгарской армией, потом его сместили, и он стал чем-то вроде нашего Калинина — пышный титул и минимум власти. Да и в Советский Союз с визитом он приехал только после смерти Сталина в качестве главы большой болгарской делегации и пригласил нас с мужем в гостиницу «Советскую», где занимал не то двухкомнатный, не то трехкомнатный номер. Очевидно, номер люкс. Две комнаты помню отчетливо. Спальню, куда мы уложили быстро упившегося заморскими (болгарскими) винами Тэка, и хамски-роскошную гостиную, где мы с Петровым долго-долго сидели и беседовали.
Про личное говорили очень коротко. Еще в Москве, узнав о моем романе с Д.Е., Петров остерегал меня: «Тебе нужен человек старше. Человек, который будет для тебя опорой, защитой. Не торопись». В «Советской» он только спросил: «Не жалеешь, что не послушала меня?»
Главная часть разговора была о другом. Петров сказал примерно следующее: «Слушай, я не понимаю. Я просматривал все русские газеты и не видел твоих статей, фельетонов. Почему ты не пишешь? Что случилось?»
Я поняла, что в памяти Петрова я осталась способной журналисткой. Он полагал, что после войны наши газеты будут меня на части рвать (Петрова еще до победы сбросили на парашюте в Болгарию, таким образом, до этой встречи мы не виделись лет десять — двенадцать).
Но за эти десять — двенадцать лет я фактически потеряла не только приобретенную в войну профессию журналистки-международницы, но и веру в себя.
Мне стало себя жаль. И я начала рассказывать Петрову о том, в какой мрак погрузилась страна. И как несчастливо сложилась моя послевоенная жизнь. Что называется, изливала душу…
А потом, придя домой, отчаянно испугалась. Пожаловалась на родную советскую власть иностранцу (Петров был теперь иностранцем’). Да еще где?! В гостинице, в номере люкс, где все наверняка прослушивалось. С ужасом вспомнила чугунные узорные решетки на батареях в гостиной — там так легко было поместить подслушивающее устройство. А где-то в завитушках лепнины на потолке еще легче. Да и мало ли где еще…
Сталина уже не было, а отчаянный страх остался…
Во второй свой визит в Москву Петров уже пришел к нам в квартиру на улице Дмитрия Ульянова и привел с собой Алексея Эйснера, с которым подружился в Испании. Наверное, и Эйснер его просветил — рассказал о нравах в послевоенной сталинской России. Эйснер был репатриантом, и ему, видимо, здорово досталось.
После этого Петрова я больше не видела. Свое обещание свозить меня в «Долину роз» он не выполнил — болгарское розовое масло у нас в России продавалось в маленьких деревянных капсулах с народным болгарским орнаментом…
Можно многое рассказать и о других сотрудниках редакции дезинформации и контрпропаганды.
По-своему интересен был даже бездарь Буранов, всю жизнь подвизавшийся в журналистике, но так и не научившийся писать. Верный пес не только режима, но и каждого самого маленького начальника, он в брежневские времена получил, что называется, удар под дых. Его бывшая жена и дочь собрались уехать в Израиль, причем очень рано, еще до основного потока! И Буранов должен был написать, что разрешает дочери совершить этот шаг… Каково!
Под конец в редакцию пришел замечательный журналист и занятный человек Ландау, выгнанный до войны из всех редакций за «связь с врагами народа».
Связь заключалась в том, что он работал с первой (ленинской) когортой советских журналистов. Я их не идеализирую, но они все же были пообразованнее и поярче, нежели вторая когорта, воспитанная уже при Сталине…
По моей рекомендации Меламид взял к себе в редакцию и Сережу Иванова, моего институтского друга, к тому времени мужа закадычной подруги Мухи. У нас в редакции Сережа со своей красной простецкой физиономией производил странное впечатление. Но Сережа был очень способный человек. Он быстро научился писать дезы, а после закрытия редакции просидел в ТАСС почти до самой смерти в конце декабря 1992 года, то есть лет сорок пять.