Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
Дорогой мой лярд! (Тушенка мне не доставалась.) Дорогой мой лярд! Сейчас я, возможно, не стала бы тебя есть, но тогда ты спас мне жизнь. Ты и еще какая-то сладкая бурда под названием суфле. Из него якобы делали мороженое, но иногда продавали из-под полы.
И еще несколько драматических эпизодов (кроме воровства лярда) запомнились мне из тех далеких времен, когда мы жили в добропорядочной семье Нины и ее родителей на Остоженке.
Вечно повторяющийся эпизод — это наши ночные походы с мужем к Елиным домой.
ТАСС, как и сейчас, находился на Тверском бульваре. Для нас, молодых, пройти от Тверского бульвара до Остоженки было в принципе легко — несколько остановок, примерно полчаса ходу. От силы. Но в феврале и в марте — а мне помнится, это было именно в феврале и в марте — в Москве еще собачий холод, метель, ветер. А я была беременна и голодна и от этого отчаянно мерзла и засыпала на ходу. И дело происходило в военные ночи, когда не зажигали фонарей и на окнах была светомаскировка. Тьма-тьмущая. И все давным-давно спят… Ах, как мне хотелось сесть в сугроб в этой тьме кромешной. Сесть и заснуть!
И больше не мучиться. Путь до Остоженки казался мне бесконечным, и каждые несколько шагов я спрашивала Тэка: «Нам еще далеко?» И он отвечал: «Скоро, скоро мы дойдем». За одни эти слова я обязана была благодарить его всю жизнь. И еще мы вспоминали протопопа Аввакума и его жену, протопопицу.
Мне казалось, она спрашивала: «Долго ли нам брести, протопоп?» А он, этот безумец, отвечал ей примерно так: «Побредем еще немного, протопопица». Старался утешить многострадальную спутницу жизни. Память мне изменила. Когда я взялась за эту главу, то нашла сей диалог из «Жития протопопа Аввакума». Оказывается, он звучит иначе: протопопица спрашивает: «Долго ли муки сии терпеть, протопоп?» Протопоп отвечает: «Марковна, до самыя смерти». Протопоп предпочитал суровую правду.
Я рада, что Тэк не был таким правдолюбцем… Да и у меня были свои рецепты самоутешения: я старалась представить себе уже пройденный путь… Никитский бульвар почти позади, совсем скоро метро, а Остоженка — короткая улица.
Второй эпизод, связанный с домом Нины, был еще более драматичен. Мои ночные бдения кончились. Но муж по-прежнему возвращался домой глубокой ночью. Нинина мама дала нам ключ от квартиры, однако, видя нашу полную бестолковость, просто-таки умоляла, чтобы мы его не потеряли.
Естественно, ключ очень быстро исчез. Естественно, мы боялись в этом признаться хозяевам. И, возвращаясь на Остоженку, муж тихо-тихо скребся в стенку; к счастью, наша комната выходила на лестничную площадку. Я вставала и на цыпочках шла открывать. Соответственно, я каждые несколько минут просыпалась. Но главное было в чувстве неотвратимости признания, ведь рано или поздно правда выйдет наружу.
Я помню это так, словно мы потеряли ключ не семь десятилетий назад, а только вчера. Не помню лишь финала, хоть убей, не помню. Но нас простили. И мы еще несколько лет ходили в гости в этот милый дом.
Наша дорогая советская власть здорово меня надула. Мне дали декретный отпуск всего за две недели до родов. Я не успела даже отоспаться…
У меня были «сухие роды». Что это такое, я не знала тогда и по сию пору не знаю. Во всяком случае, мама — мы с Тэком уже жили с родителями в Большом Власьевском — встревожилась. И мы часов в двенадцать дня отправились в путь. Никаких такси в 45-м, конечно, не было. На этот раз мы шли с Большого Власьевского через Сивцев Вражек по Никитскому бульвару в Леонтьевский переулок, рядом с ТАССом.
Шли довольно медленно, было жарко — 13 июля. И никаких особых неудобств я не ощущала. И не очень-то торопилась. У входа в переулок, где помешался роддом, нас остановил знакомый Тэка по университету. Я его тоже знала. Фамилия его была Курс. Курс, по-моему, был сыном видного коммуниста, расстрелянного, кажется, еще в начале 30-х. Сам Курс, видимо, тоже сидел или был сослан. И, незнамо как очутившись в Москве и встретив Тэка, завел с ним долгую-предолгую беседу. Он был так поглощен своими переживаниями, что говорил, говорил, говорил. Не мог остановиться. А Тэк был не из тех людей, которые готовы прервать собеседника. Особенно если тот вернулся из мест не столь отдаленных. Так мы и стояли на жаре. Я со своими «сухими родами», а они в оживленной беседе. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Курс вдруг не спросил подозрительно: «А куда вы, собственно, собрались?» И тут я, вступив в беседу, скромно заметила, что иду рожать.
С тех пор я больше ни разу не видела Курса и не слышала о нем…
Примерно в половине первого ночи я родила Нечто, чего по близорукости не разглядела. Но это Нечто запищало. И мне сказали, что все в порядке — родился мальчик. Я тут же стала умолять, чтобы кто-нибудь позвонил мужу на работу. Далее следовал трогательный рассказ моей мамы. Тэку позвонили, и он помчался домой в Большой Власьевский, разбудил родителей и сообщил им радостную весть. Мама особенно упирала на то, что они с Тэком расцеловались. Дело в том, что мама не очень-то жаловала моего второго мужа. Но тут они расцеловались. Особенно радовались мы тому, что родился мальчик, радовались и гордились. По людоедской сталинской логике мальчики, защитники Отечества, считались качественно выше девочек. Поэтому народ хотел только мальчиков. Как и несчастной царской чете, Николаю и Александре, всем нищим совкам вдруг понадобились наследники, продолжатели рода. У Тэка и у меня было, правда, некоторое оправдание. Он уже был отцом двух девочек…
На следующий день выяснилось, что с нашим мальчиком не все так прекрасно, как хотелось бы. Весил он шесть с половиной фунтов. При том, что средним весом считалось восемь фунтов, то есть три кило двести. А рождались и девятифунтовые, и даже десятифунтовые младенцы. Наш был не красный, а приятно-желтенького цвета — родовая желтуха! Пришедший с обходом главврач по имени Наполеон — по дикому стечению обстоятельств он и у мамы принимал роды — долго рассматривал мое «обглоданное» и желтое от курева лицо, откинул одеяло: увидел жалкие косточки там, где полагалось быть красивой женской плоти, и сказал, презрительно усмехаясь:
— Считаете, маленький? Грудь брать не хочет?.. По Сеньке и шапка. — И добавил: — Он хоть и тощий, но жизнеспособный.
И это слово «жизнеспособный», произнесенное пузатеньким Наполеоном, пролилось бальзамом на мою измученную страхом душу.
Через неделю меня, худющую и страшную, встретили у входа в роддом мама, муж и подруга Муха. Тэк совершил два подвига — достал в ТАССе машину, совершенно разболтанную «эмку», и букет цветов, который меня слегка смутил: по обилию темных трав и веточек он показался мне скорее похоронным. Но мой муж просто не улавливал подобных нюансов. И вообще нам было тогда не до икебаны! Показав Тэку Нечто в сером байковом одеяле, я стыдливо спросила его:
— Он тебе нравится?
И Тэк с чувством ответил:
— Очень!
Закончить мне хочется, вернувшись к началу этой главы.
…Странное племя были мы, довоенные девушки из интеллигентных семей, бывшие ифлийки.
Какое право я имела родить ребенка в ужасном 45-м году? В году самой страшной разрухи, голода, карточек? Да еще от человека, у которого уже было двое маленьких детей?
Родить, будучи совершенно не приспособленной к жизни? Не зная ничего, что требовалось знать тогда любой матери, любой жене? Я не умела ни стирать, ни гладить. Не могла подшить подол, пришить пуговицу, заштопать носки. Сделать котлеты. Сварить кашу. Не знала, как купить мясо, из которого можно приготовить суп. Как отличить картошку мороженую от картошки немороженой. И притом прекрасно понимала, что рассчитывать мне не на кого, — одной бабушки, матери мужа, уже не было на свете. Вторая бабушка, моя мама, всю жизнь работала, зарабатывала, но в бытовых делах была совершенно беспомощна. Боялась взять Алика на руки… Первое время Тэк пеленал ребенка. А купали мы его с грехом пополам вместе.