Костер для сверчка
Шрифт:
В этот раз Пархомцев ошибся — на пороге стояла худенькая женщина.
— За вами я, — она тоскующе, глядела из-под низко обрезанной челки.
Ростислав опешил.
— Спасите Сашу!
Он недоумевал. О каком Саше она ведет речь?
Женщина встрепенулась, видя его растерянное лицо. Запинаясь, пояснила:
— Наташей меня зовут. — Дверь позади нее оставалась открытой. — Валерик говорил...
Сразу пришло озарение. Во-о-от оно что! Ну Валерик! Ну трепло! Интересно, что он наплел матери умирающего мальчика? Почему умирающего? Это понял бы каждый, взглянув на посетительницу.
История в которую влипал Пархомцев по вине приятеля отдавала авантюрой, а именно авантюр Ростислав всегда опасался. Он давно был сыт ими по горло. Вот Мих-Мих питал к ним слабость. Взять последний его приезд.
...Глаза художника светилась желчью:
— Ах-ах-ах! Демагогия... Авантюра... Вешать ярлыки — привычная для нас метода в борьбе с еретиками. Подчеркиваю — с еретиками, но не с ересью.
Ростислав увернулся, спасая нос от обличающего жеста оратора. Мих-Мих удивленно покосился на собственный не нашедший цели палец и с возмущением продолжал:
— Хорошо так-то существовать. Покойно. Провел инвентаризацию, раздал этикетки и ... на покой. Сиди и жди, пусть думают вожди!
Слушателя повело, точно бок лимона куснул. А голос Мих-Миха набирал свирепость:
— Гарантии, видишь ли, ему нужны. Гарантируйте ему, что радикальные перемены в обществе не вызовут большей катастрофы. И все тут! Торгуется, как на базаре: вы мне — гарантии, я вам — свою веру. Да пойми ты, требуха с мозгами, история не ведает гарантий. Развитие общества — это нескончаемый эксперимент. По-твоему же — натер мозоль, так не надобно ходить? Лучше стоять, чем ходить. Лучше сидеть, чем стоять. Лучше лежать, чем сидеть. Лучше умереть, чем лежать?
Художник послал палец вперед. «Когда-нибудь по его вине я окривею», — увернулся Ростислав.
— Подлинным авантюризмом, Ростик, является одно — стремление тащить за собой людей, не обладая при этом талантом. Многовато у нас поводырей... Как жить-то хочется. И сладко кушать тоже хоца. А утруждаться лень. Пускай чуни скрипят мозгами. Пускай кто-то другой натирает мозоли. Наше дело руководить? Толковал я тут с ним... микронаполеончиком. Печи, спрашиваю, ложить умеешь? Нет! Землю копать? Тоже нет! Музыку писать? Нет, нет, нет! Мне отвечает, это ни к чему. Я, говорит, руководитель. Опять спрашиваю: «Что значит — руководитель?» Так он даже вскипел. А то, мол, и значит, что надо работать, а не болтать. — Мих-Мих многократно подырявил воздух указательным пальцем. — Оказывается наш микронаполеончик сам ровным счетом ничего не умеет. Его дело призывать и заставлять работать других. Лично он усвоил только ту истину, что надо работать... другим. Он с этой истины живет. Он, захребетник, за право эксплуатации названной истины любому горло перегрызет...
Ростислав вернулся на грешную землю. Бог с ним, с Мих-Михом. Вот Валерика следует немедленно остановить: взял себе право решать за других.
— Ох, Наташа. Напрасно вы слушаете Валерика. Погодите. Погодите... Что с вашим сыном?
Губы, молодой женщины шевельнулись. По краткости выдоха он угадал ответ и содрогнулся.
«Помогите». Она покачнулась. «Христа-бога ради! помогите».
…Тусклое пятно детского лица утопало среди подушек. Ростислава било, свивало жгутом в затхлом пространстве спальни. Сознание его балансировало между явью и небытием. Не раз и не два срывался Пархомцев из реального мира и полз по мокрой, зеленой от слизи доске над чернильной жутью провала, зависая то одной то другой ногой над бездной, и заходясь в тоске и ненависти. В страхе перед падением он цеплялся подошвами за хлипкую, порушенную гнилью опору. Но метр за метром двигался вслед скользящей собственной тени. Временами тень подпрыгивала, проявляла прыть, изворачиваясь, демонстрировала мрачный оскал на месте лица. И тогда прогибалась доска под ногами, вставала дыбом, колотилась в судорогах, а в сизой дымке бездны проступала неясная картина.
...Низкая уродливая тень прыгала по терке рваного морозом льда. По краю которого высверкивало серебро плеч и каленая сталь ружейных стволов. Тут, там, за буграми метились мохнатые овчинные шапки, да висели в стылой пустоте поверх прицельных рамок слюдяными пластинками выбеленные ожиданием глаза...
Метался у реки Ростислав в поисках укрытия, в виду выпрыгивающих полос огня. Бежал встречь цепочке корявых фигур, скользящих по наледи. А частая гребенка огня уже опрокидывала мечущиеся фигуры, причесывала в упор, линовала истоптанное полотно замерзшей реки. И река хрипела разъятым горлом, не принимая выплеснувшуюся, скоро индевеющую на холоде влагу...
Очнувшись, Ростислав увидел руки. Обтянутые подсохшей, как у мумии, кожей, с лиловыми ногтями руки хватали пустой воздух. Это казалось невероятным, но руки были его! Содрогаюсь, он опустил их и перевел взгляд.
Мальчик забился в дальний угол кровати, пытаясь закричать в испуге. Он вздрагивал бледно-розовым пятном на фоне цветистого ковра. Стоящий посреди комнаты человек внушал ему ужас. Но кричать Саша не мог, потрясенный внезапной переменой в организме. Он только беззвучно хватал напрягшейся грудью воздух, ставший на изумление чистым и не причиняющим боли.
Ростислав шагнул назад. Выругался — сбоку лез Валерик, переполненный восторгом. Приятель гремел стулом, хватал целителя за плечи и тянул вниз. «Кажется я падаю», — мелькнуло у Ростислава в голове. Он бы сполз со стула, но чьи-то горячие, обжигающие тело руки удержали его. «Обидно», — он попытался поймать ускользающую мысль. «Обидно! Почему я должен страдать, спасая чужого мне человека? Мальчишку, который, возможно через год, ну через два и думать забудет о принесенной мною жертве»... Сколько людей на Земле ежеминутно уходит из жизни? Сколько не стало, пока я спасал одного? Кой прок в уплаченной цене? В чем назначение моей жизни?..»
Стул расползался под ним. Известковыми натеками оплывали покосившиеся стёны. Мир сворачивался ореховой скорлупой, внутри которой была пустота.
Ростислав противился натиску. Сдерживал плечами кристаллизирующуюся твердь. А наваливающаяся тяжесть крушила последнюю опору. Кряхтела, расщепляясь, лакированная древесина, с шорохом лопалась обивка, сыпались шурупы, вожделенно чмокая, отскакивали планки... «Жертвенность?! Но зачем? Стоит ли корчить из себя блаженного технократической эры?»
Иллюзии придуманы для простаков. Бездушные мельницы человеческого эгоизма давным-давно. Перемололи донкихотов — этих юродивых, одетых в маскарадные рыхлого папье-маше доспехи. Принадлежностью джентльменского, набора стало чувство локтя, уткнутого в подреберье ближнему. На знаменах флибустьеров от политики красуется: «Простота хуже воровства».
Что есть феноменология духа перед непререкаемым: «Если нельзя, но очень хочется, то можно»? Еще греческая торговка рыбой одинаково хладнокровно: заворачивала обжаренный на оливковом масле товар и в лист лопуха и в лист «Никомаховой этики».
Тиски коллапсирующего мира ослабли. Ростислав поднялся, выбрался наружу, задевая плечами косяки, и побежал. Он не видел счастливых, Наташкиных глаз, не слышал дудевшего в самое ухо Валерика, который перекатывался рядом на усеченных, кривоватых ногах...
...Пархомцев бежал в изуродованном мире, где так мало синевы, где все заполнено стоном автомобильных гудков, где далекий горизонт прорван гнилыми зубами обветренных сопок, по-воровски прижавших поселок к железнодорожной насыпи, где, наконец, вместе с несуразной, истерической собачонкой, непонятной породы и масти, под ноги бросаются настороженные дворы…