Коты Синдзюку
Шрифт:
Гости съезжаются со всей страны: искупаться, забыться, начать заново. И кажется, этот район наконец снова ожил. Даже в нашу узкую забегаловку теперь все чаще заглядывают новые люди. Приоткрывают дверь, звонит колокольчик, звучит знакомое, теплое:
— Можно войти?
Сейчас Синдзюку кажется мне по-настоящему живым. По сравнению с временами «пузыря» он стал безопаснее, но и теснее: людской поток здесь не иссякает ни днем ни ночью. Золотая улица, которой пророчили скорую гибель из-за передела земли, теперь превратилась в достопримечательность, почти как Цукидзи. Все бары здесь переполнены: повсюду слышны чужая речь, смех, звон бокалов. Порой кажется, что попал не в Токио, а на шумную улицу Нью-Йорка. Фраза «дикий Синдзюку» стала паролем для туристов, ищущих приключений и вкус ночного города.
Синдзюку меняется, но остается тем же перекрестком судеб, каким был всегда. И только я… постарел.
В ту ночь, когда мы с Юмэ читали стихи среди руин, мне еще не было и тридцати. С тех пор прошло почти двадцать пять лет. Теперь мне за пятьдесят. Пока я сжимал в руках перо, смотрел в небо или поднимал кружку, время неумолимо шло вперед.
Когда-то я уставал до одеревенения, и лицо мое становилось бледным, как у восковой куклы. Но волосы тогда были густыми и упругими — даже если бы Нагасава-сан треснул меня по голове, они бы отпружинили, как подушка. Теперь же дождь приветствует мою кожу напрямую, и, если бы Нагасава-сан ударил меня сейчас, я ощутил бы боль.
Но его больше нет. Он ушел более десяти лет назад. Поговаривают, в ту роковую ночь все случилось внезапно — то ли неудачно оступился навеселе, смеясь, то ли просто не удержался. Он сорвался с террасы бара в Роппонги. Теперь его дело ведет Мори-сан, большой, как белый медведь.
Исао-сана тоже больше нет. Его забрала болезнь. Он всю жизнь пил без меры, будто заранее примирился с собственным концом. Только вот его подвела не печень, как все думали, а поджелудочная. Когда обратился к врачу, было уже поздно. «Зря потратил деньги на операцию. Надо было просто их пропить», — слабо улыбаясь, сказал он, лежа в палате. С тех пор минуло пятнадцать лет.
На его могилу мы поставили большую бутылку с сётю. Рядом стоял Хирото, его сын, растерянный и молчаливый. Наверное, именно это выражение растерянности и стало причиной, по которой я вставал у гриля. Выходит, с тех пор как я переворачиваю зеленый перец, прошло уже пятнадцать лет.
Когда меня нет в «Каринке», я пишу — вывожу слово за словом синим пером. Теперь это мое ремесло. Как канатоходцу нужно чувствовать равновесие, так и мне необходима сила воображения, чтобы увидеть форму в пустоте. Пожалуй, я действительно обрел этот дар. И благодарен за это и родителям, и бесчисленным богам. Но чем старше я становлюсь, тем яснее понимаю: жизнь не поддается предсказанию. Когда я просто ел жареный перец, я не мог представить, что когда-нибудь окажусь по другую сторону гриля.
Да, все происходящее непредсказуемо.
Командировка в Камбоджу стала началом моих странствий. Я выпустил сборник стихов «Простой народ», где рассказывал о жизни людей в разных странах. Потом были и другие книги, сказки, стихи. Постепенно появлялись читатели, книги переиздавались, на вечерах поэзии становилось все больше лиц.
Теперь я живу в будущем, которого не мог разглядеть тогда, в двадцать с лишним, задыхаясь от бессилия. Даже сборник «Золотые и серебряные гортензии», в котором я пытался увидеть мир глазами иного цвета, появился благодаря тем дням, когда я чувствовал себя выброшенным за борт.
Да. Происходящее непредсказуемо.
Всем известно, что сборники стихов продаются мало и редко. Если только автор не стал легендой, то ожидать успеха бессмысленно. Для поэта счастье, если его книгу выпускает солидное издательство. Поэтому, когда «Золотые и серебряные гортензии» неожиданно переиздали дополнительным тиражом, я был искренне счастлив.
Стихотворения не просто форма самовыражения. Это целый мост, который соединяет тебя с кем-то другим. Если слова, рожденные в одиночестве, нашли отклик, значит, ты не зря жил. И не зря писал. И пусть это был всего лишь крошечный шаг, но осознание, что я все-таки сделал его, стало тихим источником тепла в моей жизни.
На неожиданные гонорары, добавив немного собственных сбережений, я отправился в путешествие по Вьетнаму вместе с сыном. Мы шли по улицам Ханоя, где пахло лаймом и рыбой, слушали, как монахи бьют в храмах в деревянные колотушки, ели рис, приготовленный на углях. Я думал о том, как странно устроено все это: слова, однажды записанные пером, ведут тебя дальше, в мир, где ты никогда бы не оказался без них.
Да, происходящее непредсказуемо.
Теперь рисунок кошачьего семейства снова висит на холодильнике. Но это уже не тот лист, который когда-то снял Исао-сан. Это новый, свежий, с мягкими, чуть дрожащими линиями.
Его нарисовала Юмэ-тян.
Это случилось прошлой осенью, когда листья на вишнях у святилища Ханадзоно начинали желтеть и осыпаться. Токио тихо перестраивал себя под зиму, и в воздухе уже стоял запах дыма и сожженной листвы. Было около десяти вечера. В баре, как обычно, стоял легкий гул: звон посуды, приглушенные голоса, шипение гриля. Заказы сыпались без передышки, и, хотя по расписанию уже должен был заступить Хирото, я понимал, что одному ему не справиться, и потому остался.
Мы с Хирото стояли у гриля, сервируя готовые жареные перцы, как вдруг я заметил за стеклянной дверью женский силуэт. Он застыл всего на мгновение, словно тень из прошлого. Стоило мне моргнуть — он растворился, словно никого и не было.
И вдруг меня осенило: не этот ли силуэт я видел в последние дни? Тень, что мелькала за стеклом, словно пытаясь что-то сказать, и тут же исчезала, как утренний пар над водой? Из моих пальцев выскользнула стружка, которой я украшал перец. Музыка из бара, звон посуды, гул голосов — все ушло куда-то вдаль, словно кто-то резко убавил громкость мира.
Я сказал Хирото доделать заказы, пробормотал «извините» (не столько из вежливости, сколько пробиваясь через спины посетителей, чтобы выбраться наружу). На улице стоял вечерний воздух, чуть влажный после дождя. Она была еще недалеко. Бежевая куртка, простые джинсы, легкая походка. Она шла вдоль Золотой улицы в сторону проспекта Ясукуни, а я, не снимая фартука, бросился следом.
Интуиция, острая, как вспышка молнии, подсказала мне: это она. И все же, как всегда бывает перед встречей с прошлым, внутри зашевелились сомнения: а вдруг нет? Вдруг это все только игра памяти? Я догнал ее почти вплотную. Она шла чуть медленнее потока, будто не слышала шагов позади. Я произнес тихо, но отчетливо:
— Простите… Я Ямадзаки.
Имя, ее имя я не решился произнести. Казалось, что стоит сказать его — все исчезнет, растворится, как сон на рассвете. Но женщина впереди остановилась.
— Эм… Я Яма-тян, — добавил я, впервые в жизни назвав себя так, по-домашнему.
Она медленно подняла руку ко лбу, словно отгоняя наваждение, и обернулась. Короткое каре, почти полностью седое, чистое, не тронутое краской. Раскосый левый глаз на миг поймал мое отражение, но она сразу глянула в сторону, теряя взгляд между нами. Потом снова посмотрела на меня и, как перед молитвой, сложила ладони у лица.
Я стоял, не в силах выдохнуть. Сжал фартук, будто это могло удержать то, что поднималось изнутри, слишком сильное, слишком живое.