ЖАНРЫ

Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:

Степь оживала.

— Огонь! — крикнул и Пилип-с-Конопель.

— Война таки… опять! — вздохнула и Михайликова матинка, зная, что не минет она, проклятая, на сей раз и единственного сына ее, ибо войны, как справедливо сказал некогда Гораций, — войны ненавистны матерям.

Не успели наши путники опомниться, как Пилип-с-Конопель, исполняя козацкую службу, уже высек огонь и мигом подпалил славно вываренную в крепкой селитре кудель.

Пламя вмиг охватило смоляные бочки, загудело, завыло, облизало черное небо, вспугнуло всю птицу, и воронье, почуяв близкую поживу войны, закружилось над зыбким огненным столбом.

Фигура пылала, и на том дозорная служба при ней кончилась, а трем козакам надо было поспешать к родной матери — далекой за порогами Сечи.

И Пилип, и старик Гордиенко, и тот долговязый кинулись к стреноженным коням, что паслись неподалеку.

Принялись седлать своих и Мамай с товарищами.

Явдоха, мама, наскоро увязывала харчи и куховарский припас.

Михайлик помогал ей.

А Пилип-с-Конопель, подбежав к Козаку, спросил:

— Кто с кем воюет?

— Самозваный гетман Гордий Гордый, — отвечал Мамай, и его высокая левая бровь поднялась еще выше, и дернулся, распушился ус, и, озаренный пламенем, он казался рыжим, даже красным. — Воюет гетман Однокрыл.

— Но с кем?

— С нами. С ним и с ним. И с нею, с Ковалевой матинкой. С тобою, хлопче. С Украиной.

— Нарушил-таки присягу, — сердито буркнула Явдоха.

— Что за присягу? — спросил Пилип.

— Переяславскую, — сказал Михайлик.

— Нарушил, стервец собачий! — И Мамай — он потянул из чубука, но люлька, проклятая, погасла, — взъярился, люто сверкнул оком, а мы подумали: никто и не ждал в сем сюжете ни войны, ни крови, хотелось — повести легкой, веселой, но как же пойдет все теперь, если, как всегда нежданно, грянула война?

Острое и забавное — на трагическом фоне очередной войны? Веселость в часы скорби? Шутки — в травах, забрызганных кровью?

Пускай и так…

Именно так.

Тарас Григорьевич Шевченко говорил же когда-то про неисправимых своих земляков, что не могут они не прошить порой и самую суровую материю хотя бы едва заметной шуткой: «Земляк мой, случается, — ненароком, конечно, — и в потрясающий финал «Гамлета», что ли… ввернет такое словцо, что и сквозь слезы улыбнешься…»

И этот смех сквозь слезы — в годину бедствий, в лихолетье, смех, от коего легче дышится в тяжкий час, смех, который помогает отбиваться от ворога, шутка и острое слово, и насмешка над супостатом, и хохот, когда «бьют лихом об землю», когда и само горе смеется, всегда и всюду смех: веселый и горький, добродушный или ядовитый, но смех, но шутка — даже в печали, — не это ли на протяжении столетий стало в жизни Украины чуть не главной приметой ее национального характера? — так, может, и теперь не будет большим грехом показать нечто чудное, острое на трагическом фоне грянувшей войны, которой никак не ждали мы с вами в сей миг…

— Так-то, — задумчиво говорил Мамай французу, — отступник гетман пошел-таки против народа.

— А с каким войском? — спрашивал Пилип.

— С наемным, парубче.

— Кто ж там у него?

— Кроме украинцев, сбитых с панталыку мерзкой болтовней, там и паны ляхи да татары, угры и сербы с хорватами, немецкое рейтарство, что, как старая потаскуха, продается любому…

— Кто лучше заплатит… — добавил француз, который и тогда уже хорошо знал, что такое немецкие вояки.

Они быстро управились с конями.

Студеный ветер дохнул нежданно, и стало холодно, а может, дрожью проняло от тревоги, что охватила мирных людей, как только вспыхнул на дальней башне пламень бедствия.

Когда настала пора ехать, Мамай спросил:

— Ты племянник де Боплана?

— Сын его сестры.

— Выезжая отсюда в Париж, Боплан обещал вернуться на Украину… года через три.

— А через два — умер.

Скинув шлык, Козак перекрестился, а чтоб не увидел кто при свете пылающей фигуры влажных его очей, Мамай поспешно подтянул подпругу и вскочил на Добряна.

Сели на лошадей и остальные.

Мамай сказал:

— Трогайте без меня. А я вернусь. Неотложное дело.

— Это где же? — спросила Явдоха.

— В гетманском войске.

— Надолго?

— На одну ночь. Потом…

— А там вас не убьют? — забеспокоился Михайлик: не хотелось ему разлучаться с Козаком.

— А ты — куда же? — улыбнулся Мамай.

— Мы — с мамой, — молвил Михайлик.

— Как мы и шли, Козаче, с тобою, — кивнула матинка. — В город Мирослав.

— А ты? — спросил Козак француза.

— Против гетмана, — сказал Пилип. — На Сечь.

— До Сечи, други, вам уже не добраться, — возразил Мамай. — Схватят однокрыловцы.

Француз как-то по-своему выругался.

И спросил:

— Куда ж нам ехать?

— В Мирослав. Все разом поспешайте туда.

— А там — кто?

— Те, кто верен остался народу.

И добавил для одного лишь Сганареля:

— Там дивчина, которую ты ищешь.

— В путь! — живо сказал Пилип. И спросил у Козака Мамая: — Свидимся? В Мирославе?

— Будем живы, свидимся. — И Мамай поклонился: — Прощайте, панове товариство!

И все, как водится в час войны, когда прощаются, не очень-то веря в будущую встречу, все обнялись и поцеловались.

Поцеловав, с коня не слезая, руку Ковалевой матинке, Мамай сказал:

— Вам, матуся, в дороге быть за атамана.

— Да я ж — только старая баба, голубок.

— Вы — мать. А мать на войне… — И попросил: — Доехав до Мирослава, тарпанов диких пустите на волю.

— Ладно, — отвечала Явдоха.

— Самый ближний путь вдоль речки Волчьи Воды.

— Знаю. Прощай!

И, обернувшись к Михайлику, козакам, дозорным с фигуры, Явдоха приказала:

— В путь.

Но не успели они еще двинуться, Козак Мамай тронул своего коня.

От пламени смоляных бочек окрест было светло, что днем.

Но Козак Мамай в ночь нырнул, как в море.

И пропал.

45

Вот так он и пропадал, когда надобно.

Однако ж был он не дух бесплотный, вот и таланило ему не каждый раз.

Когда его к вечеру второго дня схватили однокрыловские желтожупанники, он из рук пяти десятков гайдуков, известно, вырваться не мог и оказался в узилище, в холодном подвале, за тяжелой кованой дверью.

Его продал Демид Пампушка-Куча-Стародупский.

Захваченный в степи гетманским дозором, пан обозный, — а он все был без штанов, не разыскав еще голубого рыдвана, где оставалась его Роксоланочка, — мирославскнй обозный претерпел немало стыда от насмешек Однокрыловых подручных, а потом и от самого пана гетмана, когда вельможный голоштанник предстал пред его очи.

Поделиться с друзьями: