Красная комната
Шрифт:
Фальк без особого удовольствия выслушал эту историю, которая была ему известна во всех подробностях лучше, чем кому бы то ни было.
– А ты слыхал, как «Красная шапочка» пробрала этого жулика Шёнстрёма, который издал на Рождество свои жалкие стишки? – спросил толстый. – До чего приятно было прочесть хоть один правдивый отзыв о стихах этого проходимца! Я пару раз всыпал ему в «Гадюке», да так, что он долго не мог очухаться.
– Ну, ты был не совсем справедлив; у него неплохие стихи, – возразил высокий.
– Неплохие? Но намного хуже моих, которые разругал «Серый плащ», помнишь?
– Кстати, Фальк! Ты был в театре в Юргордене? – спросил высокий.
– Нет, не был.
– Жаль! Там сейчас хозяйничает эта лундхольмская банда. Их директор – наглый мошенник. Не прислал «Гадюке» ни одного билета, а когда вчера мы пришли в театр, он нас выгнал. Это ему даром не пройдет! Не хочешь ли разделаться с этой собакой? Вот бумага и карандаш! Сначала пишу я! «Театр и музыка», «Театр в Юргордене». Теперь пиши ты!
– Но я не видел его труппы.
– А на кой тебе черт ее видеть! Ты что, никогда не писал о том, чего не видел?
– Никогда! Я разоблачал жуликов, но никогда не нападал на честных людей, а его труппу я не знаю.
– О, это нечто невообразимое! Совершеннейший сброд! – подтвердил толстый. – Заостри свое перо и коли им в пятку, как ты хорошо умеешь это делать!
– А почему вы сами не колете? – спросил Фальк.
– Потому что наборщики знают наш почерк, а по вечерам они изображают на сцене толпу. Между прочим, этот Лундхольм – довольно буйный малый, он может вломиться в редакцию, и тогда придется сунуть ему рукопись в нос и объяснить, что таково мнение беспристрастного зрителя! Итак, Фальк пишет о театре, а я – о музыке. На этой неделе в Ладугорландской церкви был концерт. Его фамилия – Добрий? Кончается на «е»?
– Нет, Добри, без всякого «е»! – ответил толстый. – Главное, не забудь, что он тенор и исполнял «Stabat Mater»!
– Как это пишется?
– Сейчас узнаем, – сказал толстый редактор «Гадюки», снимая со шкафа для газометра кипу засаленных газет. – Здесь вся их программа, и, по-моему, уже есть одна рецензия.
Фальк не выдержал и рассмеялся.
– Не может же рецензия на спектакль появиться в тот самый день, когда о нем объявлено в газете?
– Может! Но сейчас не это главное. Мне надо как следует раскритиковать этот французский сброд. А теперь берись за литературу, толстяк!
– Издатели присылают «Гадюке» книги? – спросил Фальк.
– Ты с ума сошел!
– Значит, вы сами покупаете книги только для того, чтобы отрецензировать их?
– Покупаем? Желторотый! Выпей-ка еще рюмку, развеселись и в награду получишь котлету!
– Может, вы вообще не читаете книг, на которые пишете рецензии?
– У кого, по-твоему, есть время читать книги? Разве не достаточно, что мы пишем о них? Мы читаем газеты, и этого чтива нам вполне хватает! А наш главный принцип – всех ругать!
– Очень глупый принцип.
– Ошибаешься! Тем самым мы привлекаем на свою сторону всех врагов и завистников данного автора и, таким образом, всегда оказываемся в большинстве, а те, кто настроен нейтрально, как правило, предпочитают славословию брань. По-видимому, для людей незаметных есть что-то обнадеживающее и утешительное в том, чтобы лишний раз убедиться, как тернист путь славы. Не правда ли?
– Да, но разве можно так легкомысленно играть судьбами людей?
– От этого только польза и старикам и молодым; уж кому, как не мне, это знать – ничего, кроме брани, я в молодости не слышал.
– Но вы вводите в заблуждение общественное мнение!
– Обществу не нужно никакого мнения. Обществу нужно удовлетворение своих страстей. Если я хвалю твоего врага, ты корчишься, как червяк, и заявляешь, что мне не хватает здравого смысла; если же я хвалю твоего друга, ты приходишь к заключению, что я рассуждаю очень здраво. Ну-ка, толстяк, берись за последнюю пьесу, поставленную в Драматическом театре; она только что вышла в свет.
– Ты уверен, что она уже вышла?
– Ну конечно! И потом, ты всегда можешь сказать, что в ней «нет действия», поскольку публика уже привыкла к тому, что так говорят; затем ты иронически похвалишь «прекрасный язык» пьесы – это добрый старый прием, который унизит ее автора; далее набросишься на дирекцию театра, принявшую пьесу к постановке, скажешь о том, что весьма сомнительным представляется «нравственное содержание пьесы», ибо это можно сказать обо всем на свете; саму постановку трогать не надо, ты просто напишешь, что разговор на эту тему «мы откладываем до следующего раза из-за недостатка места», и тогда уж наверняка не сморозишь какой-нибудь глупости из-за того, что не видел этой чепухи.
– А кто тот несчастный, что написал пьесу? – спросил Фальк.
– Этого мы еще не знаем.
– Подумайте тогда хотя бы о его близких – родителях, братьях и сестрах, которые прочтут этот материал, возможно, абсолютно не соответствующий действительности.
– Но какое все это имеет отношение к «Гадюке»? Можешь быть уверен, им непременно хотелось прочитать что-нибудь ядовитое о своих врагах; ведь все знают, о чем обычно пишет «Гадюка».
– Похоже, у вас совсем нет совести?
– А у публики, «почтеннейшей публики», которая нас содержит, совесть есть? Думаешь, мы бы выжили без ее поддержки? Хочешь послушать отрывок из моей статьи о состоянии современной литературы? Поверь, она не так уж плоха. У меня с собой есть оттиск. Но сначала давайте выпьем портера! Официант! Ш-ш! А теперь слушай; между прочим, если хочешь, можешь взять оттиск себе!
«Уже давно творцы шведской поэзии не издавали таких жалобных воплей, как они это делают сейчас; вой стоит отчаянный; здоровенные парни орут, как мартовские коты! И хотят привлечь к себе внимание мировой общественности, жалуясь на бледную немочь и полипы, поскольку другие средства им уже не помогли; ссылаться же на чахотку они не решаются, потому что это старо. А у этих немощных широкие спины, как у битюгов, и красные рожи, как у трактирщиков. Один стенает по поводу неверности женщины, хотя никогда не знал другой верности, кроме той, за которую платил проститутке; другой пишет, что у него «нет злата, а только лира», и ведь все врет: у него пять тысяч в процентных бумагах и кресло в Шведской академии! А третий, бесчестный и бессовестный циник, который не может открыть рта, не отравив воздух своим зловонным дыханием, разглагольствует о благодати божьей. Их стихи ничуть не лучше тех, что тридцать лет назад сочиняли под музыку барышни в пасторских усадьбах; им следовало бы писать стихи для кондитеров по двенадцать эре за дюйм, а не беспокоить издателей, печатников и рецензентов, которые делают из них поэтов! О чем они пишут? Да ни о чем, то есть о самих себе! Говорить о самом себе считается неприличным, но писать о себе, оказывается, вполне прилично! О чем же они горюют? О том, что несчастны! Несчастны! Вот и все! Если бы они высказали хотя бы одну-единственную мысль, которая имела бы хоть какое-то отношение к другим людям, ко времени, в котором мы живем, к обществу, если бы хоть один-единственный раз они рассказали об обездоленных и угнетенных, мы простили бы им их прегрешения, но ничего подобного они не сделали; поэтому вся их поэзия не что иное, как звон металла о металл, или нет, как грохочущий железный лом или треснувший шутовской бубенчик, ибо они не любят никого и ничего, кроме нового издания истории литературы Бьюрстена, Шведской академии и самих себя!» Ну что, остро написано?
– По-моему, здесь не все справедливо, – ответил Фальк.
– А по-моему, он их здорово разделал, – сказал толстый. – Не в бровь, а в глаз! Во всяком случае, ты не можешь не признать, что статья написана превосходно. Верно? У этого длинного острое перо, проткнет даже подошву!
– А теперь заткнитесь и пишите – полэчите кофе с коньяком!
И они писали – о человеческом достоинстве, о ничтожестве – и разбивали сердца, как разбивают яйца!
Фальк испытывал огромную потребность подышать свежим воздухом; он открыл окно во двор, но двор был такой тесный, мрачный, окруженный со всех сторон высокими стенами домов, что человек чувствовал себя здесь как в могиле, а над ним был лишь маленький четырехугольник неба. И Фальку казалось, что он тоже сидит в могиле и, вдыхая винные пары и кухонный чад, справляет поминки по своей ушедшей молодости, добрым намерениям и чести своего имени; он понюхал сирень, стоявшую на столе, но от нее исходил только запах гнили, и тогда он снова посмотрел в окно, пытаясь остановить свой взгляд хоть на каком-нибудь предмете, который не вызывал бы омерзения, но увидел лишь заново просмоленный мусорный ящик, который стоял как гроб, наполненный всякими побрякушками и прочим ненужным хламом; его мысли устремились вверх, карабкаясь по пожарной лестнице, которая, казалось, вела из грязи, зловония и бесчестья на голубые небеса, но на ней не было ангелов, которые сновали бы вверх и вниз по ее ступенькам, а на самом верху он не увидел ни одного доброго лица – лишь пустое голубое ничто.
Фальк взял перо и только было начал штриховать буквы в заголовке «Театр», как его плечо сжала чья-то сильная рука, и решительный голос произнес:
– Пошли, мне надо с тобой поговорить!
Фальк поднял голову, удивленный и пристыженный. Возле него стоял Борг и, казалось, не намеревался отпускать его.
– Разреши представить… – начал Фальк.
– Нет, не разрешаю, – перебил его Борг. – Не желаю знакомиться с пьяными литераторами. Пошли!
И он неудержимо потащил Фалька к двери.