ЖАНРЫ

Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:

«Восточнопрусская» часть «Августа» завершается уже упоминавшейся экранной картиной концентрационного лагеря (58) и заявлением штаба Верховного Главнокомандующего (Документы – 7). Самсоновской армии больше нет, последние часы её остатков обрисованы в трех главах (56–58). Перед тем из нашего поля зрения исчезает группа Воротынцева, причём в момент прорыва к своим (пока неизвестно – будет ли он удачным для всех окруженцев (55)). Собственно историческим главам предшествуют петроградские, посвящённые семье Ленартовичей, тёткам и сестре идущего сквозь Грюнфлисский лес Саши. Рассуждения тёток Саши о текущей политической жизни и индифферентности современной молодежи (племянницы Верони и её подруги Ликони, в которую Саша влюблён) перетекают в их восторженные воспоминания об эпохе террора (начиная с охоты за Александром II, увенчавшейся первомартовским убийством) и её «героях-мучениках» (59–62). Так мы приближаемся к убийце Столыпина (жизнь и личность Богрова (63); собственно убийство (64)). Тётушки Ленартовича прославляют (отмывают от «клеветы») террориста, «акция» которого и обеспечила их племяннику тяготы войны, кошмар окружения, смертельную опасность. Как явствует из следующей главы (65), Столыпин, даже если ему пришлось бы на время оставить пост премьер-министра, сумел бы не допустить вступления России в войну. (Потому так важно Солженицыну не просто очертить путь своего любимого героя и поведать о его простой, но спасительной внешнеполитической доктрине, но и показать, как решительно и точно он действовал в критических ситуациях, как умел «подкладывать» и внушать свои мысли императору. Потому так подробно анализируются отношения Столыпина и царя: Николай много раз бывал к Столыпину несправедлив, далеко не всегда слушал и понимал своего министра, то и дело его «подставлял», если не сказать – предавал, но при этом в глубине души знал Столыпину цену и знал, что в крайнем случае придётся действовать по его советам [15] ). Выстрел Богрова был действительно выстрелом во всю Россию. Включая тех поджигателей революции и их подголосков, которым не удалось укрыться от военного лихолетья в уютном швейцарском далеке. Этого не может уразуметь вся пылкая оппозиционная интеллигенция и достойно её представляющие говорливые тётушки Адалия и Агнесса, что скорбят по Саше, которого «заглотнула прожорливая машина армии». Был бы жив Столыпин, не заглотнула бы. Не пришлось бы пёстрой группе Воротынцева мучительно брести сквозь Грюнфлисский лес.

15

Потому царь, отступившийся от Столыпина и после богровского выстрела (не пришедший к умирающему, что напряжённо ждёт последней встречи со своим государем (69), равнодушно отнёсшийся к судебному разбирательству, покровительствовавший тем, кто всеми силами препятствовал раскрытию преступления, оберегал лопоухих и корыстных невольных пособников убийцы, допустивший распространение слухов, что порочили память убитого; в конце концов помиловавший тех, кто, пренебрегая долгом, не умел и не хотел защитить Столыпина (71–73)), царь, пренебрегший всеми уроками, которые он получил от министра, царь, действовавший наихудшим – можно сказать, «антистолыпинским» образом и летом 1914 года, и в военную пору, и при начале революции, царь этот в повествовании Солженицына не раз вспоминает Столыпина. Укажем лишь один, но очень весомый эпизод, хотя формально в нём имя Столыпина не звучит, да и звучать не может. Уже согласившись на отречение, император думает, кому же теперь возглавлять кабинет: «Государю не хотелось – Родзянке. Вот кого бы назначить: Кривошеина» (349), то есть наиболее близкого и доверенного столыпинского сотрудника-единомышленника. В этот момент император и дальновиднее, и вернее памяти Столыпина, чем Гучков, только что вымогавший отречение, а прежде согласившийся поставить безликого князя Львова во главе временного правительства. А ведь Гучков почитал себя продолжателем дела Столыпина и был Столыпиным высоко ценим.

Символично, что под командой опытного полковника (одного из не столь многих «столыпинцев», которые и в мирные, и в военные дни никак не могут соединиться) из окружения выходит словно бы вся Россия: рядом идут левый Ленартович и вопреки семейным традициям избравший государеву службу Харитонов, воплощающий лучшие крестьянские черты Благодарёв и ушлый, ловкий, сильный, ситуативно верный (он вскинет на плечи раненого поручика перед решающим броском), но двусмысленный и страшноватый Качкин (обратим внимание на внешне не мотивированную, но явную взаимную неприязнь земляков Благодарёва и Качкина (50)). Символично и то, что в то время, когда они пропадают из виду, читатель, которому уже явлены жизнь и дело Столыпина, движется через главы о не сберегших (сгубивших) лучшего русского министра полицейских чинах (66), о злорадной (в лучшем случае – пошлой) общественной реакции на убийство (67–70), о настроениях и маневрах убийцы (68), о последних днях Столыпина, небрежении Государя и предсмертной (увы, обоснованной и сбывшейся) тревоге Столыпина за будущее страны, которой достался в такие времена такой властитель (69), о похоронах, на которых России не было (70), об увертливых, опасающихся открыть правду следствии и суде над Богровым (71), о царском милосердии и к тем, кто старательно противодействовал Столыпину, всяко ему вредил, сделал его убийство возможным (72), и к тем, кто прямо отвечал за жизнь погибшего премьера (73), к рассказу о Государе, который, оставшись без зоркого и мужественного слуги, пусть невольно, но бросил свою страну под «красное колесо» (74). Финальная часть рассказа о монархе («Июль 1914») прямо выводит читателя к срыву русской истории, к началу войны, первый акт которой мы уже видели. А теперь видим по-новому. Теперь мы понимаем, что дело не в отдельных трусах и тупицах (и в германской армии «тесно» талантливому генералу Франсуа, воплощению планов которого мешает начальство (38–41)), не в обычной неразберихе, не в превосходстве противника, не в дипломатических промахах, а в чём-то гораздо большем. После «столыпинской» главы становится ясно: России нельзя было ни так худо готовиться к войне, ни таким стародедовским способом воевать, ни – что всего важнее – вообще влезать в войну. После глав о том, как государственные структуры и «общество» (не одни боевики, но и умеренные оппозиционеры, интеллигенция, пресса) обошлись со Столыпиным, как мешали ему вести «среднюю линию», сберегать народ, сохранять мир и порядок, приумножать общественное богатство, помогать естественному росту страны, как позволили его убить и не смогли оценить содеянное (и тем паче – раскаяться), становится столь же ясно: не готовая к войне Россия обречена была в неё рухнуть, растратить в ней остатки накопленного Столыпиным (не только и не столько о «материальных ценностях» речь) и в итоге получить революцию. Её предчувствует Самсонов (48), о её угрозе позднее (в «Октябре Шестнадцатого») задумается Воротынцев, пока занятый другой опасностью – возможностью проиграть не операцию или кампанию, а всю войну (82).

На выходе из 74-й главы Солженицын побуждает нас если не перечитать все, что предшествовало главе 59-й, то прочитанное вспомнить и по-новому обдумать. Нужно выдержать какую-то внутреннюю паузу, чтобы уразуметь: мы вернулись к той же петроградской точке в повествовании, в то же пространство Верони и Ликони, откуда после россказней тётушек отправлялись в близкое (для героев) прошлое. И мы по-прежнему не знаем, что происходит с группой Воротынцева – как не знают этого сестра и возлюбленная Ленартовича и еще не встретившая Воротынцева его суженая, Ольда Андозерская (общение курсисток с женщиной-профессором (75)), как не знают мать и сестра Ярика Харитонова, которых навещает Ксенья Томчак. В Ростове обычно несгибаемая Аглаида Федосеевна переживает тихое отчаяние: последнее письмо сына было отправлено из Остроленки, где квартировал штаб Второй (мы знаем – уничтоженной) армии пятого августа. «А сегодня – двадцатое. А сегодня – „от штаба Верховного Главнокомандующего“ (76). В газетах пропечатан тот самый уклончивый, но дающий понять, что случилась катастрофа, документ от 19 августа, которым Солженицын замкнул „собственно военную“ часть Узла, тот документ, что был предъявлен читателям семнадцать глав назад, – оказывается, всего один день прошёл! За „самой простой каплей“, которая падает на семёрку червей из глаз матери Ярика, видятся дожди материнских слёз, что льются по всей России, слёз о погибших, попавших в плен, пропавших без вести. И слёзы эти вновь заставляют нас вспомнить погибшего Столыпина.

Но не только они. После газетной перебивки (от «ДОЛЖНЫ ПОБЕ-ДИТЬ!» сквозь бодрящие вести о немецких бедах, зазывы на БЕГА, краткую информацию о потерях «южного нашего отряда», графоманские вирши «Памяти А. В. Самсонова», победные реляции и осмотрительные словеса о понятных трудностях до заклинаний о «всемирно-моральном смысле» и «рыцарской верности трёх правительств» (77) читатель остаётся в Ростове, где инженеры – приезжий Ободовский (бывший революционер) и местный Архангородский (пожилой еврей) – ведут долгий разговор, буквально пропитанный столыпинским духом:

«Вы знаете расчёт Менделеева? – к середине ХХ века население России будет много больше трёхсот миллионов, а один француз предсказывает нам к 1950 году – триста пятьдесят миллионов! <…> – Это в том случае, Пётр Акимович, если мы не возьмёмся выпускать друг другу кишки» (78).

Возьмёмся. Что пророчит следующая глава, где дочь Архангородского и молодой социалист-революционер вовсю славят грядущую революцию и клеймят эксплуататоров, монархию, манифестацию ростовских евреев в поддержку правительства и… страну, в которой якобы всем заправляет «Союз русского народа». И зря Ободовский пытается противопоставить этому Союзу другой – «Союз русских инженеров», – его не слышат и не хотят слушать. Как не хотят видеть России, которая не может отождествляться с партиями и кланами. России, у которой был великий столыпинский шанс – двигаться по пути мирного строительства. Такой России для Сони Архангородской нет. Доведись ей узнать подробности Самсоновской катастрофы, она, пожалуй, и в ней обвинит Столыпина. И тут же возрадуется, потому что проклятый режим трещит по швам. А он и впрямь трещит. «Дрожа голосом, двумя ладонями, на рёбра поставленными, Илья Исаакович показал:

– С этой стороны – чёрная сотня. С этой стороны – красная сотня! А посредине… – килем корабля ладони сложил, – десяток работников хотят пробиться – нельзя! – Раздвинул и схлопнул ладони: – Раздавят! Расплющат!» (79).

Как тут вновь не вспомнить Столыпина. Не только «среднюю линию», которую он держал, но и судьбу самого реформатора. Выстрел Богрова в Россию смог грянуть не только и не столько потому, что Богров был наделён демонической энергией и изобретательностью (что, на мой взгляд, не отменяет его – и всех прочих «темных гениев» – глубинной посредственности, зависимости от страшного, но пошлого духа времени). Выстрел удался, потому что «красная сотня» (всех оттенков) жаждала этого выстрела, потому что молодые представители образованного общества воспитывались в недоверии и ненависти к власти, потому что антигосударственничество было разлито в воздухе, потому что сочувствие террору стало нормой, потому что стремительно сходили на нет здравый толк, ответственность за собственные поступки, простая (не отравленная идеологическими фантазмами) человечность, что не позволяет по произволу убивать политических противников и желать гражданской войны. Выстрел удался потому, что «чёрная сотня» (всех оттенков) ненавидела Столыпина не меньше, чем «красная». (Ненавидела, если угодно, «за дело»: столыпинские реформы предполагали если не полное освобождение высших сфер от бездарей, пролаз и интриганов – этого, увы, никогда никому добиться не удавалось, – то капитальное их сокращение. Курловы, Спиридовичи и иже с ними боролись за себя, за свои места, награды, доходы, за свою «нужность».) Выстрел удался, потому что важные места занимались проходимцами, которые – даже если б и относились к Столыпину лучше – не умели квалифицированно делать доверенное им дело (в данном случае – обеспечивать безопасность первых лиц государства), потому что в мире административном правили бал связи и протекции, потому что ответственных исполнителей (а тем более – достойных сотрудников, способных мыслить государственно) катастрофически не хватало, а тех, что были, далеко не всегда удавалось использовать по назначению, потому что высшие сословия видели в Столыпине «чужака» и «временщика», от которого лучше избавиться, а идущие сверху «веяния» превосходно усваивались на всех ступенях чиновничьей лестницы. Выстрел удался по той же причине, что обусловила вступление России в войну, Самсоновскую катастрофу, борьбу «общественности» и народных представителей (Государственной Думы) с собственным правительством во время войны, господские заговоры и бунты тыловых – не желающих идти на фронт – полков, революцию с последующим «народоправством», весь бег «красного колеса»; все это случилось потому, что – повторим еще раз ключевые слова «Темплтоновской лекции» – «Люди – забыли – Бога».

Когда Солженицына упрекают за преувеличение роли Столыпина в истории (мол, если б и промахнулся Богров, не сумел бы Столыпин предотвратить войну и революцию), из виду упускается сложность и объёмность мысли писателя. История действительно не знает сослагательного наклонения, но это не означает железной предопределённости событий. Если бы в России нашлось достаточное число людей, понимающих Столыпина, работающих в самых разных сферах в соответствии не с директивами премьера (на всякий случай инструкцию не напишешь), но в русле его замыслов, относящихся к стране, государственному устройству, обществу и своему делу, как Столыпин, осознающих, что Столыпин, как и всякий администратор, политик, государственный муж, нуждается в постоянной поддержке и защите (в том числе – защите от возможных покушений, которую тоже можно и нужно строить профессионально), – если бы подобных людей было не так мало и они не были так разобщены, не была бы в Киевском театре смертельно ранена Россия. Невозможно снять вину с Богровых и Курловых, с «красной» и «чёрной» сотен (увы, тысяч – и многих), но ответственность за гибель Столыпина и последующие наши беды несут не только революционеры и придворная камарилья, заливистые сочувственники бомбистов и старцы из Государственного Совета, мелкие полицейские сошки и добродетельный, но безвольный царь. Доля ответственности (и не малая!) лежит на тех, кто мог бы стоять рядом со Столыпиным, но почему-то занял иную позицию, на тех, кто после смерти реформатора не оценил масштаба случившегося, не нашёл в себе сил составить «коллективного Столыпина» и держать столыпинскую линию, осуществлять его замыслы, сохранять суть (а не детали) его жизненного дела. Не в последнюю очередь это означало – строить сильную армию, избегать конфронтации с другими державами, не допускать войны.

Ободовский и Архангородский – персонажи, к которым автор (и внемлющий ему читатель) испытывают глубокую симпатию. Их деятельность, бесспорно, весьма полезна, их суждения здравы, надежды Ободовского на будущую могучую Россию отзываются смешанным чувством восхищения (ведь не прекраснодушно хвастает, а широко мыслит и готов планы воплощать) и тяжёлой тоски (всё прахом пошло), упрекнуть инженеров не в чем. Кроме одного. Их разговор идёт так, будто на дворе стоит мир, будто не влезла уже Россия в европейскую бойню, будто не покатилось ещё «красное колесо». Дочь клеймит Архангородского за то, что он участвовал в патриотической манифестации (как почти вся страна – вспомним гнев тётушек Ленартовича на «позорный патриотизм» (59), картину счастливого единения царя и народа, собравшегося на Дворцовой площади (74), толки курсисток о народном единодушии (75)). Ясно, что, коли война началась, патриотические собрания и шествия естественнее, чем пораженческие. Но ведь именно этот аффектированный подъем патриотизма (тут же отзывающийся шапкозакидательством, газетной трескотнёй, демагогией, залихватскими песнями про Ваську-кота) убеждает власть: беды не случилось, всё происходит правильно, весь народ нас одобряет и готов положить сыновей на алтарь отечества, гнать неподготовленные части в Восточную Пруссию не только можно – нужно!

Но мы-то уже знаем, что там случилось. Мы-то уже видели, как несётся «красное колесо», которое раздавит экономию Томчака, магазин Саратовкина, гимназию Харитоновой, Московский университет, женские курсы, мельницы Архангородского, наработки «младотурков»-генштабистов, планы освоения Северо-Востока, крепкие крестьянские хозяйства в Каменке, тонкие книги Варсонофьева, приличную пивную у Никитских ворот и многое иное – всё то, чем по праву гордилась Россия. Мы – видели. Мы знаем, что случится потом. Как именно – можем и не знать, коли не добрались до следующих Узлов, но общий итог – знаем. И изумляемся, почему приближения «красного колеса» никто не замечает. Почему катастрофической опасности, которую несёт война, никто, кроме Воротынцева, не чувствует – ни звездочет Варсонофьев, ни инженеры-«делатели», ни превосходно понимающий, насколько не так воюет русская армия генштабист Свечин. Что уж спрашивать с чистых мальчиков – выведенного из окружения Ярика Харитонова и идущего воевать Сани Лаженицына – или солдата Арсения Благодарёва? И тем более с ненавистников «режима», ведомых принципом «чем хуже, тем лучше», радующихся любой беде больного государства, азартно смакующих и преувеличивающих его действительные (немалые) и вымышляемые пороки? Или с тех, кто свято уверен, что всё и всегда идёт в стране должным образом, что возможны лишь незначительные погрешности (вроде гибели Второй армии), что бабы солдат нарожают, царское величие неколебимо, а Бог всё устроит к вящей славе Государя, отечества и их верных слуг? Все они – от министров до террористов – убеждены: никакая война мира и России не изменит. Все они не видят «красного колеса».

Видит его, как помним, Ленин. И не потому что политически проницателен – проглядел за мелкой партийной колготней начало войны (и в октябре 1916-го не будет чувствовать, что через год возглавит – шутка ли – правительство России, и готовить будет революцию в Швейцарии, и весть о Феврале встретит с изумлением). Видит – потому что мистически ненавидит этот мир (и прежде всего – проклятую Россию), потому что носит войну в себе, потому что инстинктивно чувствует: всякое зло (а тем более такое масштабное) ему на потребу, потому что счастлив любому намеку на грядущую вселенскую смуту. «Крутится тяжёлое разгонистое колесо – как красное колесо паровоза, – и надо не потерять его могучего кручения. Ещё ни разу не стоявший перед толпой, ещё ни разу не показавший рукой движения массам (в этой позе – предсказывающей апрельскую 1917 года, что повторится в тысячах идолов, иные из которых по сей день позорно торчат на русской земле – Ленин застывает в конце главы, ещё не перед готовой крушить старый мир солдатнёй, а то ли перед пустотой, то ли перед не замечающими будущего вождя мировой революции краковскими, а потому не упомянутыми, обывателями. – А. Н.), – какими ремнями от этого колеса, от своего крутящегося сердца, их всех завертеть, но – не как увлекает их сейчас, а – в обратную сторону». Намёк понят. Зло, ворвавшееся в мир по человеческому попущению («Люди – забыли – Бога», и значит, люди дали дорогу злу) нашло своего вернейшего служителя. Воротынцева и Благодарёва видение «красного колеса» потрясает и страшит, но они его вскоре забудут, оторвавшееся тележное колесо на наших глазах становится колесом обычным, Ленин разгадывает символ и преисполняется ликованием – «красное колесо» буквально вошло в него, стало ленинским сердцем. «Просветлялась в динамичном уме радостная догадка – из самых сильных, стремительных и безошибочных за всю жизнь <…> как с орлиного полёта вдруг услеживаешь эту маленькую единственную золотистую ящерку истины, и заколачивается сердце (вновь сердце. – А. Н.), и орлино рухаешься за ней, выхватываешь её за дрожащий хвост у последней каменной щели – и назад, и назад, назад и вверх разворачивать её как ленту, как полотнище с лозунгом: … ПРЕВРАТИТЬ В ГРАЖДАНСКУЮ!.. – и на этой войне, и на этой войне – погибнут все правительства Европы!!!» (22)

Так и будет (те, что не погибнут, выйдут из войны сильно покорежёнными, но не шибко поумневшими – доведут свои народы до следующей, еще более истребительной). Будет не по воле Ленина – этот «великий практик» придёт на готовенькое, созданное общими усилиями противоборствующих держав Европы и противоборствующих групп в России. Будет, потому что в пустоту канет речь Воротынцева перед Верховным, потому что затянется (и затянет Воротынцева) война, от которой никак не избавиться, потому что толчок расчеловечиванию уже дан, и с каждым новым оборотом движение дьявольского колеса становится не медленнее, а быстрее, свирепей, неудержимей.

Поделиться с друзьями: