Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Что Протопопов – очередной новый министр внутренних дел, Воротынцев ещё знал. Но почему и кому он изменник и почему тогда встреча с ним так важна?..
Шингарёв прощался с Ободовским. Так и не поговорили. Но Ободовский должен будет теперь задержаться, подождать телефона от своего инженера.
Андозерскую? – не предполагал Шингарёв ещё сегодня увидеть, вернувшись. Прощался пожатием руки.
И Воротынцев спохватился, как вырвали кусок из бока: начинается разъезд, и Андозерская сейчас тоже уедет, а он даже с ней не успел…
Тем временем принимал тёплую, мягкую, сильную ладонь Шингарёва. Лоб откровенный, ясный, добрые глаза. И – с ним не успел. И с ним были пути что-то открыть? Но – уже не повидаться больше.
Да ведь теперь и Воротынцеву что ж и как же оставаться?..
А Андозерская сидела без движенья к уходу, как ни в чём не бывало – и взгляд её тоже никуда не уходил.
– А светящуюся шрапнель у вас применяют?
– Это – бенгальский огонь на парашютиках? Видел. Хорошо… Но вообще надо добиваться: в боекомплекте уменьшить шрапнель в пользу гранат.
– Это мы уже проводим. Но гаубичного усиления не ждите. Нужно больше использовать горную пушку как гаубицу.
А Андозерская ничуть не скучала. Так и сидела рядом, свидетельница их захватывающего разговора, слушала того и другого, внимательно переводя глаза, как если бы свойства гаубичности и утверждённый состав боекомплекта глубоко затрагивали её. (А может быть – учёному всё интересно?)
И радостно было, что она не отсела, не ушла, ещё не уходит, сидит рядом – и смотрит. Но тогда надо прекратить бы артиллерийский разговор, а тоже неудобно.
Через мостик этого милого взгляда к Воротынцеву что-то перетекало. И по нему же утекала часть его самого. Воротынцев менялся и освобождался под этим взглядом.
Никакого освобожденья не наступило, конечно: с его полком, с их корпусом и фронтом не изменилось на ноготок, и через три недели он сам вернётся и будет барахтаться во всём том же, и вскоре, может быть, настигнет его так долго щадившая смерть. Не освободился, но в этом женском соседстве чувствовал себя всё более облегчённым. Отделённым от своей же высказанной мрачности.
И так артиллерийский разговор при зеленоватом попыхивании приобретал восхитительный оттенок. И никак не хотелось прервать и подняться.
И жена Ободовского, наискось позади мужа, при их разговоре, не дававшем повода для улыбки, сидела с тихим дремлющим удовольствием, на пути к улыбке. Не ища быть замеченной, даже говорить.
И – Веренька была тут, остальные где-то. Всё понимающая милая сестрёнка, она всё время весело поглядывала, но вот – какое-то безпокойство стало пробегать по ней? Может быть, без хозяина неудобно оставаться, время? Не мог понять, занятый и без того.
Да всё равно не было сил подняться.
А разговор с Ободовским, пробежав черезо всё главное, ослабевал.
Да даже из уважения к Андозерской, мягко закованной в английский костюм, в самом центре разговора, – надо было тему изменить, постараться.
– А как по тем дорогам проходят тракторы Аллис-Чалмерс?..
И зорко углядев эту первую вялость их разговора, профессор Андозерская мягко и твёрдо вошла в него как килем в воду:
– Пётр Акимович, не сочтите назойливыми мои вопросы, но, – полуизвинительно губами, – я тоже – в пределах моей специальности. Всё-таки революционеров мы привыкли чаще видеть разрушителями, и поэтому революционер-созидатель не может не привлечь внимания. Не откажитесь объяснить: с вашей нынешней деятельностью – как соотносятся прежние партийные убеждения?
– Партийные? – резко обернулся Ободовский, морща лоб под ёжиком приседенных волос и бледно-голубыми несвежими глазами увидев Андозерскую, как будто впервые тут севшую. При этом повороте – не одного лишь подбородка деятельного, но самой мысли через сектора-сектора-сектора, его как центробежной силой прижало к откатистой спинке стула, и он должен был переждать, ответил не вдруг: – Я же сказал, я ни в какой партии никогда не состоял. Потому что всякая партия есть намордник на личность.
– Так именно из-за насилия? – уточняла Андозерская.
– Именно, – моргнул измученно-энергичный Ободовский, в этом морге как будто и отдохнув на полмига украдкой, а много ему и не нужно, уже посвежели глаза. – По убеждениям я – социалист, но – независимый. В Пятом году мы с Нусей… помнишь, Нуся?.. «социал-демократами» даже ругались, ругательство у нас такое было в Иркутске.
Нашлось место Нусе – и она из своего полудрёмного удовольствия плавно вступила с объяснением:
– Там такие были горлохваты, так развязно себя вели. Так пятнали свою тактику. И хотя мы сами тогда готовы были идти в баррикадники, даже под пулями умереть…
Она – в баррикадники?.. Вот с этой мягкостью, ненастойчивостью?.. Невозможно представить.
…А между тем, да, в Иркутске доходило почти до баррикад. Интеллигенты и офицеры шагали по улицам вперемешку, пели марсельезу и дубинушку. Железная дорога бастовала, никакой публике билетов не продавалось, ехали одни солдаты: их сила была сильнее забастовок, и непослушную станцию они разносили в пятнадцать минут. Ободовский, застрявший на забайкальском руднике, добрался в теплушке железнодорожников тем, что всю дорогу говорил им политические речи и читал лекции по социализму. В Иркутске бушевали собрания и митинги. И на них – деловитостью, ясным умом, напором, сразу же без труда выделялся Ободовский. И его, никогда прежде не знавшего другой формы жизни, как работа горняка, в эти безумные недели выталкивало вперёд – делегатом, депутатом, представителем, выборщиком, в одно бюро, в другое бюро, председателем местного союза инженеров, и в какой-то секретариат, и в сам иркутский Исполнительный Комитет.
Самое приятное и было – вот это расслабление. От безопасности, от выполненного долга. Вдруг перестать себя ощущать летящим снарядом. Просто сидеть, даже вопросов не задавать. Закурить? – разрешили. Закурить. Как будто слушать Ободовских. А на самом деле – пересматриваться с Ольдой Орестовной. Ловить её взгляда не надо. Он – вот он. Он – вот он.
Она же, всё это успевая, не дала себя уклонить иркутскими воспоминаниями, а направляла на выцеленную точку.
– Но ненавидя насилие, вы должны ненавидеть и всякую воинскую службу?
– К-конечно! – соглашался Ободовский. – И военную службу, и армию! Досталось и мне послужить. Вместе с мундиром надеваешь сердцебиение. Перед каждым генералом – во фронт, каждому офицеру – честь, без спросу не отлучись, думают – за тебя. Чтоб не попасть под униженье, под замечанье, держишься так напряжённо, нервов не хватает. И я только тем спасся, что откопал в уставе пункт, никто его не знал, что после производства в прапорщики можно хоть на другой день уволиться. И уволился!
И засмеялся облегчённо. Да давно это было – ещё до эмиграции, и до революции. Он спас из армии свои слишком отзывчивые нервы. И принципиально ненавидел военную службу, как часть насилия. Но, в том же Иркутске, по честности, не обойти восхищеньем генерала Ласточкина.