Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Вот именно. И почему же столько ярости о Польше?
Чудо многообразия: могли быть – противники, а вот шагнули – и притёрлись как две полированные плиты. Сошлись: поменьше мешаться в дела остального мира, пусть поживут вольготно без нас.
Воротынцев был ещё одним примером причудливого сочетания индивидуальных убеждений, подтверждал общий взгляд профессора Андозерской. Так бывает, когда не логикой соединено, а самим человеком.
В этом офицере поражало противоречие его жестоких рассказов – и вовсе не угнетённого вида. Осевши в стуле, это был камень неподъёмный, но иссылающий силу из себя. Немотивированный оптимист.
(А объёмным чувством, не мыслью: камень весомый, но не изошедший падений. Камень нерасщеплённый, но и необработанный.)
– И чем же именно немцы так жестоки?
– А вот, например, я жил на Рейне около школы и видел, как каждую субботу, систематически! – подскочили в изгибе боли подвижные брови Ободовского, и боль была в срыве голоса, – по списку вызывают детей, провинившихся за неделю, – при их возрасте они от понедельника и забыть могли и измениться! – и секут, сколько назначено, усердно и не смягчая!
Воротынцев рассмеялся:
– Всего-то?
– Да я от этих субботних экзекуций нервно заболел. Видеть не мог! Мы уехали!
– Вообще – ничего плохого не вижу в телесных наказаниях мальчиков.
– Как??
– Ну, не с такой методической отсрочкой, не на субботу. А по-русски, под горячую руку, – в этом есть правота и родителя, и учителя. Молодому крепиться – вперёд пригодится. Когда он вырастет – его настигнут в жизни строгости покрепче, всё Уложение о наказаниях – сразу, в один день совершеннолетия. Так пусть привыкает смала, что есть его своеволию границы.
Хотела Нуся спросить, секли ли полковника самого в детстве и есть ли у него свои дети. Хотя у них с Петей своих не было, а вот…
Возмущался Ободовский:
– Но так никогда не вырастут свободные, гордые люди!
В окопах слякотных одичав, Воротынцев:
– Так смирение ещё полезней для общества.
Тут рассмеялась Андозерская. Во всякой интеллигентской русской компании, да пойти сейчас в соседнюю комнату спросить, любой бы согласился с Ободовским, никто не осмелился бы поддержать безнадёжно-мракобесный взгляд полковника. Но маленькая узенькая профессорша дерзнула присоединиться:
– Трудно уследить черту между защитой детей и вознесением их. А вознесенные дети презирают своих отцов, чуть подрастя – помыкают и нацией. Веками длились племена с культом старости. А с культом юности не ужило б ни одно.
Однако помимо всей его военной отваги, самостоятельности, решительности – улавливала в нём Ольда Орестовна какую-то неполноту осознания самого себя, странную в сорок лет. Вот та самая необработанность, и её не скрыть. Вот так, голубчик, почему-то, да…
Но чтобы согласиться о задачах воспитания, надо прежде чётко определить, к чему предполагается юность готовить. Инженеру ясно:
– Образование прежде всего нужно для того, чтобы страна была сильна и работоспособна.
Однако и профессору:
– Но притом оно должно не противоречить устоявшемуся мирочувствию народа. А когда в учителя выходят озлобленные скороспелки – образование приносит разрушительное душевное действие. И от размножения школ только увеличивается разложение.
В чём скороспелки, если они знают дело? Какому это устоявшемуся мировоззрению не противоречить? Религиозному? – не принимал Ободовский:
– Но если наука сама ему противоречит?
– У каждой нации есть свои предрасположенности. В частности – к форме общественной жизни.
То есть? При какой форме правления народ предпочитает жить? А что, для России – как-нибудь особенно?
Ободовский отлично знал и мог обосновать, какой формы хочет: самой широчайшей социалистической демократической республики, но без участия партий во власти. Каждый рудник, каждый университет должны самоуправляться, как можно больше решать без верховной власти. Швейцарский принцип: община сильней кантона, кантон сильнее президента. Только так и оправдывается термин res-publica, дело общества, а не немногих. Только так общество будет реально участвовать во власти и понимать власть. (Да начало такой власти он и сам ставил на Социалистическом руднике, хоть и неудачно.) А верхняя отдалённая власть людям всегда чужда – и была, и есть, и будет, и никакие парламентские краснобаи никогда не возместят обществу его отчуждение от власти. (Хотя, когда социалисты многие бойкотировали 1-ю Думу, Ободовский метался по их митингам с речами: «Предлагают оружие – надо брать!»)
Инженеру возразил полковник, но леновато, как о слишком явном, – что если уж республика, то почему такая расхлябанная крайность, чтобы каждая рота управлялась сама собою и делала что хотела. Ну там какой-нибудь совет дожей или директория. А как способно большинство само собою управлять непротиворечиво? Будут только шарахаться, хоть и с обрыва, старое сравнение со стадом. А делать историю может лишь крепкое, верное, самостоятельное, началоспособное меньшинство.
…Вот и в этом сошлись…
Да отчего ж это мы – в крайнем, и сразу сходимся? Отчего мы с вами сразу – и…?
Но если иногда и наплывали у Воротынцева потаённые мысли о возможных изменениях структуры правления в России – то устраивать это надо было руками, а не обсуждать здесь сегодня, хоть и с этим деловым инженером, хоть и с этой растреумной дамой.
А вот – другое… От вас тянет как бы тёплым сквознячком. Так и разнимает, со стула не встать.
Я думала – вы сильней.
Что ж будет, когда вечер кончится?..
Если вы хотите, он не кончится…
Ободовский так и отпрянул к спинке стула: большинство – и отметать? А для кого же всё, всё делается? (Впрочем, это только – в принципе. А вне социальных идей, простецки обобщая собственный опыт, замечал он: что и сам всегда тянет за двадцатерых, и немногие другие, наперечёт, создавали осуществление в любой области. А большинство, действительно, вело себя не так, как ему полагалось по теории: тяготело к нерешительности, осуждало риск одиночек или уж кидалось крушить – так всё подряд.)
В образованном русском обществе – такой уклон, боковой повал, что далеко не всякий взгляд допускается высказать. Целое направление, в противность этому уклону, морально воспрещается – не то чтобы там на лекциях, но даже в беседах. И чем свободнее общество, тем строже давит этот негласный запрет. Если о человеке предупреждают – «так он же правый!» – «как, правый?» – и все шарахаются. Обрывается тому человеку жить, общаться с людьми, высказывать мнения. Как будто можно было бы всем отказаться от правых рук или покупать перчатки только левые. Как сегодня нарубил тут полковник – только и может новичок, с первого шага, не оглядясь.