Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:
«Никогда Вера не видела – вне пасхальной заутрени – столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного-двух – но чтобы сразу у всех?
И это многие подметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскресе! Говорят, на улицах – христосуются незнакомые люди» (271).
Дело происходит не на митинге или съезде – в Публичной библиотеке. Читатели пришли сюда по устойчивой привычке, но заниматься с книгами они не могут – вдруг нахлынувшее счастье не позволяет.
«Как будто был долгий не пост, не воздержание, но чёрный кошмар, но совсем безпросветная какая-то жизнь, – и вдруг залило всех нечто светлее солнца. Все люди – братья, и хочется обнять и любить весь мир. <…> Дожили они, счастливцы, до такого времени, что на жизнь почти нельзя глядеть не зажмурясь. [16] Отныне всё будет строиться на любви и правде! <…>
И Вера думала: может быть, действительно, начала братства – вот этого, уже ощущаемого между совсем чужими людьми, – теперь законно вступят в жизнь, разольются, – и люди начнут безкорыстно делать друг для друга? И таким неожиданным путём победит христианство?» (271).
16
Мотив «слепоты», то реальной, то метафорической, сопрягаясь с близкими ему мотивами «глухоты», «путаницы», «маскарада», «обмана», проходит сквозь весь Третий Узел. Сущность многолетней деятельности оппозиционных партий идеально точно описывает реплика Струве: «Все мы любим Россию – да зряче ли?» (44). Обычные люди (не только радикальные интеллигенты и угодливые газетчики) не хотят видеть революционных зверств. Ложная информация становится одним из важнейших средств давления на императора и генералитет: они действуют вслепую, не видя, что же происходит в столице. «Шутка» ротмистра Вороновича может быть провернута только в темноте: «Вот-вот забрезжит, и увидят бородинцы (уже разоруженные. – А. Н.) единственную пушку без замка, два пулемёта без лент и никакой силы при вокзале» (304). Удивительно, но один раз губительная слепота (сопряженная с карнавальным блеском) оказывается спасительной. Ожидая в комнате с двумя зеркалами неминуемой расправы, Кутепов «увидел в каждое из зеркал, как по каждой из анфилад бежал, приближался рабочий с револьвером в руке. Они настолько были похожи, сходностью роста, типа, и чернотою одежды, и красной розеткой на левой стороне груди, что сперва ему померещилось, что один есть отражение другого, потом сообразил, так быть не может.
Ещё потом сообразил, что если он их видит из угла, то и они каждый уже видят его в углу. <…>
А случилось иначе: они не видели. Верней, они были, наверное, заворожены своим собственным страшным видом, вряд ли они имели привычку к большим зеркалам. И еще было яркое солнце в окна. <…>
Удалились – Кутепов перекрестился. Это было то, что называется простое Божье чудо. Бог просто отвёл им глаза» (180).
«Пасхальная» трактовка происходящего навязана самой революцией, кощунственно пародирующей – в дни Великого поста – праздник праздников. Пасха о Великом посту случиться не может. И только зловещая подмена может «превратить» дни покаяния, воздержания, внутреннего сосредоточения в наконец-то избытый «чёрный кошмар». Характерно, что «одна с собою Вера не так уж и испытывала чёрный кошмар прежнего, но когда вот так собирались – то этот кошмар всё явственней клубился над ними» (271). Без лживо очерненного образа прошлого, как и без придуманных врагов, революции быть не может. «Пасхальные» эпизоды (в полном согласии с исторической реальностью) возникают на страницах «Марта…» несколько раз и всегда обнаруживают свою «квазипасхальную» – фальшивую и кощунственную – суть.
Благовест, раздавшийся в Москве утром 3 марта (первый день по отречении, хотя о том, что Россия осталась без царя, еще мало кто знает), повергает в ужас мистически чуткого Варсонофьева:
«Но этот был – не только неурочный, не объяснимый церковным календарём, – утром в пятницу на третьей неделе Поста, – он был как охальник среди порядочных людей, как пьяный среди трезвых. Много, и безтолково, и шибко, и хлипко было ударов – да безо всякой стройности, без лепости, без умелости. <…>
Как в насмешку надо всеми его раскаяниями, обдумываниями, взвешиваниями – хохотал охальный революционный звон» (362).
Ксенья Томчак не была «блюстительница постов» (и тем более не обладала духовной интуицией Варсонофьева), но странный звон и ей показался неуместным и даже обидным, хотя признаться в этом она постеснялась. Московская толпа не знает, как на это диво реагировать:
«Некоторые шли смеялись, а другие крестились по привычке. Правда, слышали, что этот звон – подменный какой-то: не только не все церкви, но и полезли на колокольни ненастоящие, видимо, звонари: сбивались и перебивались нестройно» (416).
Злоключения Ярика Харитонова заканчиваются (в рамках Третьего Узла) на лесном солдатском митинге, где нижние чины один за другим ручкаются с офицером, сперва не подозревающим, что таким образом его намерены унизить.
«Уже не вид, не выражения их различал Ярослав – а только их ладони жёсткие, бугорчатые, плоские, да крепкие схваты, иные как клещи.
И – жали, и – жали. Больше – молча, а кто приговаривал «господин поручик», а кто бормотал «ваше благородие».
И – шли, и – шли, как в церкви к кресту прикладываются, все по порядку <…>.
…Не приложиться стояли к нему в рядок, а – приложить, как становится взвод в очередь к насилуемой девке» (611).
Солженицын не говорит здесь о пасхальном христосовании (оно упомянуто в главе о Публичной библиотеке), но контекст (как главы, так и всей «квазипасхальной» линии «Марта…») подсказывает, что не только подход за благословением к священнику, но поцелуи Светлого Воскресения (действительно отменяющие сословные, имущественные, культурные и прочие различия, действительно преображающие незнакомых людей в братьев) зловеще пародируют «насилующие» Ярика «наши добрые мужики», которым «так долго было отказываемо во всём» (611). Квазипасхальная семантика этого эпизода становится очевидной, если вспомнить о первом неприятном потрясении Харитонова от своих солдат, вдруг оказавшихся мародерами: «Нет, хмельность лиц была не пьяная, а благодушная – доброжелательность пасхального разговления» (А-14: 29), к которому солдаты спешат приобщить своего подпоручика, предлагая ему испить немецкой «какавы» (на смысловую связь харитоновских эпизодов Первого и Третьего Узлов указывалось в статье об «Августе Четырнадцатого»).
Наконец, в той же Публичной библиотеке происходит разговор Веры с кадетом-интеллектуалом Кокошкиным, занятым, среди прочего, церковными делами. (Заметим, что глава эта следует прямо за рассказом о лесном митинге.) Выясняется, что новое государство намерено навести в Церкви порядок, а точнее – поставить ее на место:
«Хватит! Церковь – слишком долго не могла существовать без полиции. Теперь упразднена полиция – будет упразднена и полицейская церковь» (612).
Однако и отделить Церковь от государства, дать ей полную свободу Кокошкин и его единомышленники не собираются:
«Пока мы не достигли полной религиозной свободы – наш долг очистить церковь от негодных элементов. А если уж и нынешний переворот не обновит церкви – ну тогда, знаете, она безнадёжна» (612).
В начале главы (до разговора с Верой) Кокошкин бросает реплику:
«Хотя мой род записан в Шестой Книге, но я ещё поискал бы человека, кого бы революция сделала счастливее, чем меня». [17]
Слова эти отчетливо корреспондируют с «квазипасхальным» настроением посетителей Публичной библиотеки (271), что заставляет расслышать в рассуждениях Кокошкина нечто большее, чем типовое небрежение интеллигента «прогнившей» синодальной структурой или столь же типовое равнодушие к религии. Новое царство любви и правды будет возводиться без Церкви, остающейся, впрочем, под жестким контролем светского государства. Да и сейчас с Церковью разбираются не только обер-прокурор Владимир Львов и рафинированный Кокошкин, но и «простые» носители революционного духа.
17
Депутаты Учредительного собрания от кадетской партии Фёдор Фёдорович Кокошкин и Андрей Иванович Шингарёв будут беззаконно арестованы большевиками. Зверски убиты в больнице, где содержались после ареста, ворвавшимися туда пьяными матросами.
«В одной церкви на Лиговке священник произнёс скорбное слово об отречении царя. Зашедшие в церковь солдаты прервали проповедь и повели его вон. „Что ж, убивайте за правду“, – сказал священник» (612).
Этого священника и этих солдат Кокошкин не замечает (а Вера не решается ему о них рассказать), он посмеивается над воззванием Синода и, вероятно, над изменениями, внесенными в ектенью, которые повергают в ужас Верину няню:
«Она – верить такому не могла. Там, в городе пусть чертобучатся как хотят – но как же это тут подменили? что ж, нас и в храме хотят облиховать? да куда ж душе деться, не из храма ж вон? Что это, и церковь отпала? Теперь и церковь будет ненастоящая?..» (430).
Именно такой – ненастоящей – хотят видеть церковь солдаты, прервавшие неугодную им проповедь, с одной стороны, и просвещенный свободолюбец Кокошкин – с другой. Закономерно, что вести о том, как действует в церковной сфере новая власть, сильно тревожат долгие годы мечтавшего о реформе отца Северьяна. Он угадывает подступающие опасности:
«От нас требуют признать „новый строй“ совершенным? Но Евангелие – не разрешает нам так. Но ни в какие временные общественные формы – глубины Церкви не вмещаются.