ЖАНРЫ

Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:

Как и перед другими, что завладевают не отдельными людьми, но большими социальными (и национальными) общностями. Кто только не верит в скорое и безоговорочное исполнение желаний. Есть мечта едва ли не всеобщая – победно закончить войну. Но солдаты-фронтовики толкуют о замирении и братаются с немцами, петроградские запасники хотят избежать отправки на позиции. Одни офицеры и генералы надеются, что Гучков не сегодня, так завтра разгонит всю начальственную бездарь, а другие радуются, что теперь-то и можно будет вести войну, ничего не меняя (чудесная революция, оказывается, может способствовать и сохранению status quo!). Крестьяне ждут, когда же им раздадут помещичьи, монастырские и прочие чужие земли. Рабочие – сокращения трудового дня и повышения расценок. Предприниматели – промышленного подъема и свободной торговли. Часть духовенства и религиозно настроенная интеллигенция – реформы, освобождающей Церковь от контроля мирской власти. (Но другая, не меньшая часть общественности, да и некоторые священники ждут иной реформы – ограничивающей права Церкви, освобождающей ее от «реакционеров», ставящей на службу свободному государству.) Евреи хотят равноправия. Журналисты – полной свободы печати (хотя запретных и полузапретных для прессы сюжетов в дни революции стало куда больше, чем при проклятом старом режиме). Писатели, художники, артисты – невиданного взлета всех искусств (кто же раньше-то мешал?). Горничные – гулять целыми днями с красными бантами и устраивать в барских квартирах посиделки с солдатами. Грабители и воры – заниматься без помех всегдашним любимым делом. Их мечта – в связи с ликвидацией полицейских служб – фактически уже исполнилась. В отличие от чаяний остальных граждан, сделать которые реальностью (а не объявить на бумаге уже сбывшимися) едва ли возможно и при отлаженном порядке. Но революцию для того и звали (приближали, вскармливали), чтобы она творила чудеса. И она их непременно сотворит. А мы ей (и себе) поможем.

Соблазны революции оказываются столь действенными потому, что общество давным-давно привыкло мыслить ее избавлением от всех реальных и мнимых зол, а ненужная война, принесшая народу великое множество несчастий, заразила и его жаждой (и идеализацией) перемен. Не польститься на посулы революции способны немногие. Это старики, твердо держащиеся религиозно-нравственных устоев (Доманя Благодарёва, няня Воротынцевых, генерал Лечицкий, пожилой рабочий, что прячет в день бунта капитана Нелидова (134), Архангородский, тетка Сусанны; в этот ряд естественно вписывается Захар Томчак, хотя в Третьем Узле он и не появляется). Это незаурядные мыслители-идеологи (Варсонофьев, Андозерская). [18] Это некоторые кадровые военные (Кутепов, Ярик Харитонов, юный подпоручик, скандирующий марш Преображенского полка). Офицеры, сохранившие верность долгу 27 февраля, были застигнуты бунтом врасплох и, кроме прочего, защищали себя. Как они будут действовать, когда прямая угроза жизни сменится соблазном, мы не знаем, – вероятно, устоят не все. Наконец, это молодые люди особого душевного склада.

18

Здесь, однако, не обойтись без оговорок. Варсонофьев обрел мудрость после того, как прошел сквозь революционные искушения, «начинал с ними со всеми – с Петрункевичем, Шаховским, Вернадским. <…> Да всего десять лет назад Варсонофьев был в их крикливой, мелочной толпе, с Родичевым, Винавером, Милюковым. Вполне искренно был горячим депутатом Второй Думы – и ещё не усумнялся в жаре борьбы» (О-16: 73).

Что же до Андозерской, то, чувствуя к революции лишь презрительную ненависть, она почему-то верит, «что именно этот гибельный ход, передвижка, перестановка всего сущего, – именно этот ход и принесёт ей Георгия. Сами события в нарастающем хаосе – соединят их. Прочно, и без борьбы» (619). И кажется, ошибается. Свести-то революция может кого угодно, да вот счастье не при всякой горячо желанной встрече обретается. Не только для того, чтобы умиротворить Алину, Воротынцев сорвался из Петрограда в Москву (35); не было у него полной радости при втором соединении с Ольдой. Прочитав по возвращении домой «разрывное» письмо Алины, Воротынцев рефлектирует:

«Если бы сейчас Ольда была в Москве – ринулся бы к ней?

Ох, нет.

Что-то с Ольдой – не так…»

Было бы «так» – не послал бы записку к Калисе (95), не пошел бы к ней – уже зная зачем – ужинать (126).

Попав на пир солдатни в особняке Сабуровых, оскорбленный наглостью «младших братьев» и лакейской услужливостью барышень и студентов, гимназист Коля Станюкович обращается к раньше не известной ему девушке (знакомой читателю Ликоне), которая, как он видит, играет «навязанную роль», явно выпадая из согласованного ансамбля:

«– Позор какой. Как мы унижаемся. Ох, отольётся это нам.

Она подарила его чёрным взором, сделала лёгкое-лёгкое полубоковое изгибистое движение – головой ли, плечами – и уже этим одним выразила больше, чем он мог собраться выразить. Но еще и ответила:

– Да. Никогда нельзя терять себя» (381).

Мальчик чувствует так же, но лишь нащупывает то, что с полным правом произносит загадочная красавица. Ликоня не потеряла себя ни в студенческом клублении (А-14: 59, 75), ни в фешенебельных ресторанах (О-16: 38), ни в карнавале революции. За ее модным «декадентским» обличьем таится глубокая душевная отрешенность от той суеты, в которой она словно бы и участвует, но всегда (а не только в особняке Сабуровых) отстраненно. Ликоня годами жила как во сне, от которого ее пробуждает неохватное чувство – втайне давно ожидаемое, но ударившее молнией и безраздельно подчинившее душу. Череда лирических (на грани стихотворений в прозе) глав (37, 63, 335, 363, 475, 563, 591, 620) изобилует ускользающими намеками и недоговорками. О том, что избранником Ликони стал волжский купец и пароходчик Гордей Польщиков, мы узнаем в самом конце Узла и, что существенно, не в ее, а в единственной его главе (648). Лишь дважды нарушается пунктирный мерцающий ритм этой затемненной «несказанной» истории – в особняке Сабуровых и при неудачном сватовстве Саши Ленартовича (618): в обоих случаях Ликоня решительно отвергает революцию. Ликоня и прежде не любила Сашу, ибо угадывала (не важно, сколь сознательно) в нем человека революции (потому нет обмана в словах «Я к тебе – не переменилась»), а ей был нужен другой. В Четвертом Узле, услышав, что большевик Ленартович комендантствует в особняке Ксешинской, Ликоня резко его оборвет: «Ну знаешь, и разговаривать не хочется… Зачем же в людей стреляете?..» (А-17: 133). Казалось бы, ей, захваченной любовью, не должно быть дела до политики, но негодование Ликони естественно и закономерно. Любовь и насилие несовместимы. Ленартович, рванувшись на штурм Мариинского дворца, вспоминает о недоступной возлюбленной «с новым чувством: не в том унизительном уговаривании, как проходили их последние встречи, но с властным чувством права: он выбрал её – и будет она его! по его воле, а не по своей!» (144). Он заблуждается: так точно не будет. И напрасно после непроизнесенного, но тем более страшного и оскорбительного отказа (Саша понял, что Ликоня любит другого) он, вдохновившись «Краснокрылым Смыслом, который носился над улицами, над городами», то ли уговаривает, то ли угрожает:

«…Ох, ещё я тебе понадоблюсь. В тихий уголок тебя не уведут – потому что тихих уголков не будет скоро. Я – так предчувствую, что я тебе понадоблюсь. Что ты ещё…» (618).

Непроизнесенное слово угадать легко – «пожалеешь». Не пожалеет. Даже если предсказание Ленартовича сбудется (вероятность того весьма велика). Революция может швырнуть беззащитную Ликоню к ногам победителя, может принудить ее просить о помощи, может сделать былую гордячку комиссаровой наложницей (да хоть бы и «законной» женой)… Но изменить ее чувства, заставить полюбить насильника – подлый, жестокий и не знающий на себя управы «Краснокрылый Смысл» не сумеет. [19] Потому что любовь остается любовью и в кошмаре революции.

19

Выстраивая треугольник Ленартович – Ликоня – Польщиков, Солженицын переосмысливает сюжет о юноше, идущем в революцию, дабы отмстить за поруганную представителем «старого мира» красоту (так в «Докторе Живаго» поступает Антипов, ставший Стрельниковым). Автор «Красного Колеса» радикально меняет акценты: Ликоня не соблазнена Польщиковым, но всей душой его любит; Ленартович сполна отдается революции независимо от чувства к Ликоне, и до ее «грехопадения»; Польщиков обрисован с симпатией, хотя, скорее всего, ему не удастся защитить Ликоню от ворвавшегося в мир зла. Стать «новым Мининым», то есть спасителем России, ему точно не удастся. Поэтому звучащий в финале польщиковской главы вопрос: «Да не упущено ли уже, православные?..» (648) – оказывается «двупланным». Сквозь его конкретный экономический смысл (который очень скоро станет политическим) просвечивает смысл «романный»: достоин ли гордый и удачливый волжанин такой всепоглощающей страсти? Не упустит ли он за крупными, привычными и новыми, принесенными революцией, хозяйскими делами свою любовь? На что своим отъездом он обрекает Ликоню? В Четвёртом Узле Польщиков и его «Зоренька» отодвинуты на периферию повествования, но не исчезают, а письмо Ликони возлюбленному полнится неподдельной болью:

«Что же с нами будет? В этих бурях я боюсь и совсем потерять к вам последнюю ниточку.

Ой, не кончится это все добром. Это – худо кончится…» (А-17:162).

В письме Ликони ее беда сливается с бедой общей – «не кончится добром» как ее истаивающая связь с Польщиковым, так и все, что творится кругом.

Даже если это любовь греховная. Ликоня становится любовницей женатого человека. Похоже, хотя точных авторских указаний на то нет, что, в отличие от читателя, героиня не знает о семейном статусе Польщикова. Но и расскажи волжанин «Зореньке» о своей жене («близко к ровеснице»), которую «ощущал чуть не как мать» (648), едва ли бы это Ликоню остановило. Роман разворачивается в дни Великого поста. Начинается он после той самой генеральной репетиции «Маскарада», что неслышно пророчит катастрофу. Ликоня сама подходит к незнакомому мужчине, то есть нарушает элементарные приличия (30, 648). (Тут нельзя не вспомнить о ее «сомнительном» появлении у Кюба – О-16: 38.) На именинах она говорит Ленартовичу: «Я – плохая! так и знай: я могу изменять» (618). И все это не отменяет той чистоты и высоты, что царят в каждом фрагменте ее любовной истории. Если бы чувство Ликони было только плотским (сексуальным), если б ставила она «дерзкий эксперимент», если б играла в «новую женщину» (все эти мотивы развернуты в главе об идеологе и практике «эмансипации плоти» и «свободной любви» Александре Коллонтай – 631), не могла бы она сказать того, что сказала незнакомому гимназисту: «Никогда нельзя терять себя». Она и остается собой. Именно потому, что хочет не столько брать, сколько отдавать:

«Что бы Вам ни было нужно от меня – я счастлива буду Вам дать. Может быть, когда-нибудь я понадоблюсь Вам для большего, чем была в эти дни» (620).

Эти строки Ликониного письма внешне близки, а по смыслу прямо противоположны обращенным к ней словам Саши. Ленартович предполагает получить за будущую услугу вознаграждение, Ликоня надеется исполнить волю любимого. Ленартович хочет завладеть ускользающей красавицей и подчинить ее себе, Ликоня – соединиться с тем, кому безраздельно принадлежит (и, как сказано в том же письме, принадлежала всегда). Он хочет быть господином, она – женой (не смея этого вымолвить).

Так одна грешная любовь (Ликоня – Польщиков) рифмуется с другой (Калиса – Воротынцев). Вечер, ночь, полный день, еще одна ночь и прощальное утро в доме Калисы возвращают Воротынцеву душевный покой. По расставании с ней прежде непрестанно мучившийся из-за двух женщин герой начисто забывает не только об Алине (покуда та в Четвертом Узле не нагрянет в Могилёв), но и об Ольде. И если мытарства с женой протянутся сквозь весь «Апрель Семнадцатого», то об Ольде, оказавшейся лишь поводом для семейной катастрофы, Воротынцев почти не думает. Провожая Алину из Могилева, он обреченно признается себе:

«Алина никогда его не любила.

Но страшней: и он её не любил.

А Ольду разве любил?

И какую женщину он в жизни любил? Никакую? Ещё никогда» (А-17: 173).

Так что едва ли новая встреча с Ольдой должна Воротынцева сильно обрадовать. В ряду его вопросов к себе опущен напрашивающийся: «А какая женщина любила меня?» Воротынцев прячет от себя этот вопрос, потому что подсознательно чувствует: его любила и любит Калиса. Не потому, что он офицер и дворянин хорошей фамилии, который может сделать карьеру (таким видела его когда-то Алина), не потому, что он благородный рыцарь, который будет восхищенно внимать Прекрасной Даме и биться за ее цвета (таким увидела его в октябре Ольда), а просто – любит. Потому и помнит много лет, как он, зайдя на пирог с вязигой, попытался сокрушить ее супружескую верность («Ах, грех какой, Георгий Михалыч: ведь оба раза – на посту, на третьей неделе…» – 126). Потому и уступает Воротынцеву – понимая, что берет на душу тяжкий грех. (Калиса не Ольда: для нее, воспитанной в строгих правилах и пожившей за стариком-купцом, к которому она смогла прикипеть душой, святость брака и Великий пост отнюдь не легко отбрасываемые «условности».) Потому и провожает Воротынцева (только потом выяснится, что на революцию), как не провожала его на войну (тут все известно было) оставшаяся нежиться в постели Алина, когда «по всей России бабы бежали за телегами, за поездами и голосили».

«Калиса кормила и охаживала его со всей привязанностью, и угадывала, что бы ему ещё.

Как жена. Нет, не как жена. Нет, именно как жена! – он только теперь узнавал» (241).

Ольда, не числя за собой греха, надеется, что проклятый революционный ураган примчит ей Георгия. После проводов Воротынцева Калиса на страницах «Красного Колеса» больше не появляется, а Георгий о вдовой купчихе не вспоминает. Мы не знаем, суждено ли им увидеться вновь, но чувствуем, что даром московская встреча для героев не прошла.

Нельзя не заметить, что грешат не худшие (поддающиеся соблазнам), а лучшие, отвергающие революцию, герои «Марта…». Третья пара в этом ряду – Ярик Харитонов (удержавшийся от «кровосмесительного» порыва к Ксенье и неожиданно двинувшийся по «лёгкому» пути) и Вильма. Мы не можем понять, действительно ли она проститутка (скорее всего – так) или, как мнится Ярику, вышла на бульвар в первый раз и от безысходности произнесла решившее дело: «Пятнадцать» (цена «сеанса»). Мы вместе с Яриком ощущаем ее удивительную красоту и хотим верить, что на прощальные слова потерявшего невинность мальчика: «А я тебя – запомню, Вильма!» – она искренне отвечает: «И я тебя» (561). То, что Харитонов не сумел на следующий день найти дом пленившей его беженки с Двины (574), кажется символичным – у волшебного свидания (не случайно же в нищей комнатке пунцовая шаль загорелась жар-птицей!), пусть стимулированного грубым позывом плоти, пусть оплаченного пятнадцатью рублями, не должно быть пошлого продолжения. «Повторный сеанс» невозможен. Возможна другая встреча в другом месте и при других обстоятельствах – случись она, стало бы ясно, кто же на самом деле Вильма и только ли «профессиональная вежливость» побудила ее отозваться на прощальное признание незнакомого офицера. Но даже если автор не предполагал нового скрещения судеб Ярика и Вильмы, если волшебство (с толикой «достоевщины») их свидания только воспаленная греза мальчика из хорошей семьи, который жить не может без «возвышающего обмана», если ночь он провел с заурядной бульварной девицей, у которой таких офицериков было без счета, – даже и тогда мы не имеем права назвать приключение Ярика глупым и грязным. Ходить к проституткам грешно в любую пору, а не только о Великом посту, а обвинить поручика – не получается. Текст противится. Слишком страшное будущее ждет этого мальчика – стойкого, но хрупкого, из тех, кого никогда не согнут, но запросто и раньше многих сломают. (Как чуть и не произошло в поезде.) Если его первая ночь с женщиной окажется и последней (а ведь очень на то похоже), то не оплакивать невинность ему (и нам) должно, а благодарить судьбу за странный подарок. Этой ночью он любил. Как любят только чистые душой люди. И потому московское происшествие (вопреки нормам типового пролитературенного интеллигентского сознания) не толкнет его в объятия революции. «Возвышающий обман» не позволяет Ярику счесть Вильму проституткой, а потому мысль об отмщении «страшному миру» ни на миг его не прельщает. Он согрешил, но не потерял себя.

Поделиться с друзьями: