ЖАНРЫ

Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого - 2

Солженицын Александр Исаевич

Шрифт:

Наконец появился и князь Львов с блаженненьким лицом и какую-то путаную историю рассказывал, почему задержался.

С тем же любопытством сгрудились министры рассматривать и второй Манифест. Подтолкнулся и Ломоносов туда, среди них.

Этот был написан чернилами, каллиграфическим почерком, на ученическом тетрадном листе в линейку.

И только тут все увидели, что – заголовка-то нет!

Как же его назвать при опубликовании?

И разгорелся – учёный спор! философский спор!

Николай придал форму телеграммы начальнику штаба, и это уже остаётся. Но к отречению Михаила ещё можно было что угодно приписать рукою Набокова.

… Милостью Божией Михаил II…?… объявляем всем нашим подданным…?

Однако вы забываете, что он не царствовал!

Нет, почему же, он почти сутки был императором!

Но раз не было реальной власти – не было и царствования…

Ломоносов из стриженного арбуза своей головы блестяще-насмешливо посверкивал на министров, не скрывая от них своего проницательного ума. А в груди скрывая презрение и – досаду, досаду.

406

Такого дня, как минувший, не было у Алексеева, наверно, во всю жизнь. Были бессонных несколько суток свенцянского прорыва, но то была чисто боевая задача, в руках были и средства защиты – и закончилось победой. А тут падали кирпичи на беззащитную голову – и ничем не охраниться. Без него произошёл обман с Михаилом Александровичем. Без него погибал Балтийский флот. Но не только это, а ещё новое мучительное стеснение разбирало грудь – перед Государем, и особенно оттого, что он не упрекал Алексеева за промахи, но смотрел доверчиво-светло и даже успокаивал. От этого добавился внутри – неназываемый стыд. Алексеев-то понимал, что – крупно промахнулся.

И сейчас, этой ночью, он не мог избежать встреч с Государем. Сперва – понёс к нему, в губернаторский дом, отречение Михаила. И Государь – читал при нём. А Алексеев стоял и, руки по швам, ждал упрёка.

Четыре дня и три ночи они не виделись – а сколько утекло. И как Государь постарел.

Но – всё так же не было упрёка. Огорчался Государь до стона:

– Что же он наделал? Кто его надоумил? Какое Учредительное Собрание? Какая гадость!

А на Алексеева и тут не посмотрел плохо.

И Алексеев вполне разделял: во время войны – какое Учредительное Собрание? Словоблудие.

И второй раз, во втором часу ночи, ещё сходил к Государю – теперь без большой надобности, но утешить его только что пришедшей с Северного фронта телеграммой генерал-адъютанта Хана Нахичеванского, командира гвардейского кавалерийского корпуса.

«… Повергаю к стопам Его Величества безграничную преданность гвардейской кавалерии и готовность умереть за своего обожаемого монарха.»

Государь прочёл с движением в лице и взял телеграмму себе.

Это ещё была – ночь. А как вести себя завтра днём? Попадал Алексеев в положение деликатного шаткого неравновесия. Государь выразил желание завтра прийти, как обычно, на утренний доклад. И хотя теперь никак не могло быть никакого доклада, ибо он – не Верховный Главнокомандующий, и странно это будет выглядеть со стороны, и может быть донесено в Петроград, и великому князю в Тифлис, – но и сказать Государю «нет», прямо в его печальные крупные просительные глаза, – не было у Алексеева душевной силы.

Неравновесие было до такой степени чуткое, отзывчивое, что и Родзянке, как ни сердит, Алексеев в конце разговора послал сглаживающие слова – ведь осведомился же он о здоровьи, это любезность, так: благодарен, поправился, но остались дефекты, мешающие работать.

Неравновесие такое деликатное, что даже вот сейчас с Манифестами – как правильно быть? Задерживать их ни на час невозможно, надо рассылать по фронтам, – но и не смеет он такого шага предпринять без одобрения Верховного Главнокомандующего, – а пока придёт согласие из Тифлиса, может протечь вся ночь?

И Алексеев одновременно слал в Тифлис – текст Михайлова Манифеста и почтительный запрос, разрешает ли великий князь оба Манифеста объявить? А одновременно – писал фронтам сопроводительную к Манифестам: что сообщить их надо немедленно как армии, так и гражданским властям, и притом указывать войскам, что всё существование России зависит от результатов войны, и все воины должны проникнуться единой мыслью… И чтобы не могли возникнуть какие-либо междуусобные распри…

И в два часа ночи – рассылать. Но ещё всю ночь не успокоиться, не улечься, пока не придёт разрешительная телеграмма Николая Николаевича. И тогда – снова рассылать на фронты, что Верховный Главнокомандующий – одобрил.

А тут притягивается ещё и запоздалая телеграмма князя Львова – всё о том же, о двух Манифестах, а больше – с напоминанием, что ещё же вот какая есть власть над генералом Алексеевым.

Но не множество этих властей бередило его так, как – ужасная неловкость перед Государем. Ужасная натянутость – как теперь обращаться с ним? Не причинить ему лишней боли – но и удержать же в разумных границах, быть почтительным, но и не дать себя поставить в невыносимое положение. Что из прежнего – можно и теперь, а что – нельзя?

Столько месяцев дружно, покладисто работал Алексеев с Государем. Но только сегодня почувствовал – как они интимно связаны.

И болезненно.

И роково.

407

Все эти дни в штаб Особой армии под Луцком, как и во все штабы армий, втекали и втекали длинными телеграфными лентами невмещаемые новости. Всегда бывало естественно, как русские буквы, выползая из аппарата, складываются в разумные армейские сообщения. Но эти дни они складывались сперва в полуобычные слова, а затем уже в невероятные фразы. Никто не мог предугадать ни этих фраз, ни тем более всего потока событий, обрушенных с чистого неба на ровном месте. Так покойно было фронтовое сидение этой зимы, так планомерно сгущалось вооружение, снаряжение, и война как будто выходила на перевал, с которого можно было видеть и конец её, – и вдруг обрушилась революция!

Генерал-майор, квартирмейстер, с накрученными на руку лентами, как неразорванными макаронами, ходил докладывать, показывать их сперва начальнику штаба, а потом и самому генералу Гурко.

Василий Иосифович, всегда суровый, и за пятьдесят лет с быстрыми поворотами головы и взглядом, готовым к приёму неожиданностей, резко быстро прочитывал все ленты сам, протягивал их своими пальцами, и решительный рот его под молодыми тёмными усами сжимался больше и кривей.

Удивительное было положение! За спиною громадной Действующей армии завозилась какая-то некместная вздорная смута, какой-то червь погрызал нутро тыла – а генералы стояли во главе превосходных вооружённых сил, сторожили дремлющего внешнего врага – и не дано было им обернуться, не дано вмешаться, и даже не спрашивал никто их мнения, как лишних и чужих! Состояние паралитика: голова работает, сознание чётко, а пошевельнуть нельзя ни пальцем.

Поделиться с друзьями: