ЖАНРЫ

Красногрудая птица снегирь
Шрифт:

Видение исчезло так же само собой, как и появилось. Ира крепче обхватила руками подушки. Острой болью сжало сердце, и стало, как никогда, ясно, как неизменно любила она своего Виктора — любила вопреки всем мукам и болям, которые ей пришлось перенести из-за него, вопреки своему гневу и своему отчаянию, вопреки ее убежденности, что он ужасно тяжелый, невыносимый человек, вопреки своему стремлению заверить себя, что никогда не любила его, наконец, вопреки жалости к родителям, сознанию того, что уйди она с Алешей к мужу, и у отца с матерью ничего не останется в жизни, что своим уходом она убьет их, — любила вопреки всему на свете.

Загорячило щеку. Первая слеза была мучительной, выдавленной. За ней на щеку скатилась вторая, третья. Эти были уже легче, желаннее. Тогда прорвалось — слезы хлынули потоком.

Она плакала долго. Плакала, почти ни о чем не думая. Просто плакала, наслаждаясь обильными слезами, чувствуя, как они смывают тяжесть и как все лучше, свободнее, чище становится на душе. Так весенний ливень очищает землю, рушит наледь, уносит остатки снега, грязь, слякоть.

Наплакавшись вволю, она села с ощущением удивительной ясности и цельности в себе. Подумала просто: «Надо написать ему».

Неожиданно вошла мать. Еще с порога хотела было сообщить что-то, но запнулась, испуганно поднесла руку к груди.

— Что ты, Ира?

— Ничего… Ничего, мама…

— Боже, что с тобой? Вся в слезах.

— Ничего… Пройдет… Ничего. Ты что хотела?

— Что хотела?.. Ах да, звонил он.

— Звонил? Когда?

— Только что.

Ира встала, провела ладонями по глазам, по лицу. Подошла к столу, потрогала рейсфедер, рейсшину, опустилась на стул. Мать с нарастающей тревогой следила за ней.

— Ты… ты остаешься?

— Не знаю… Ты иди, мама.

— Но он звонил. Он скоро…

Ира повернулась к матери:

— Иди, иди!

Антонина Леонтьевна метнулась к двери. Но не вышла: взявшись за дверную ручку, застыла на месте. Лицо ее изменилось: сделалось жестким, бледным — будто вырезанное из дерева.

— Так.

Это ее «так» прозвучало, как стук деревянной колотушки.

И все-таки Ира повторила:

— Иди, мама!

Оставшись одна, Ира подошла к зеркалу, вделанному в дверцу платяного шкафа. Какое-то время она была почти спокойна. Вытерла кончиками пальцев уголки глаз, широким движением руки отбросила назад рассыпавшиеся волосы, скользнула привычно требовательным взглядом по обнажившейся красивой линии шеи и по всей своей стройной, тоненькой фигуре. Затем, скинув халатик и открыв шкаф, протянула руку за платьем и только тогда, — взявшись за платье, коснувшись его телом, — пораженная, осмыслила, почувствовала с внезапной полнотой, что с ней случилось, к чему она готовится, чего ждет. Снова вспомнились вдруг те двое. В сладостном испуге сжалось, замерло сердце. Потом застучало — сильнее и сильнее, громче и громче. Все вокруг отодвинулось, отступило, утратило реальность — предметы комнаты, стены, зеркало, отражение в нем. Остался только нарастающий стук сердца да еще мятущиеся, странно невесомые, будто чужие руки: они с лихорадочной поспешностью что-то расчесывали, поправляли, одергивали…

В передней раздался короткий резкий звук. Это был звонок. Сейчас он прозвучал совершенно незнакомо. Он даже не походил на звонок. Просто дернулось что-то, зло, нервно.

Ира ухватилась за край шкафа.

Открывать никто не вышел.

Звонок повторился, и только тогда Ира осознала, что теперь, конечно, никто не откроет, что ей надо самой сделать это.

Добежав до парадного входа, она скинула крючок и, даже не толкнув дверь, побежала назад.

У себя в комнате встала возле самого окна, опершись заложенными назад руками о подоконник. Вся сжавшись, она смотрела вниз, и, когда дверь комнаты отворилась, Ире были сначала видны лишь ноги Виктора.

Собравшись с силами, она выпрямилась.

Боже, какой худой! Копна волос да глаза.

Он пошевелил ртом, глотнул, метнулся по сторонам тоскующим взглядом.

— Я звонил по телефону, предупреждал. Тебе передали?

— Да.

Ей сделалось вдруг страшно, — может быть, она уже опоздала, может быть, он уже не хочет ее видеть?

— Да, мне передали, — повторила она чуть слышно.

— И ты!..

— Как видишь.

За это ничтожно малое мгновение в его глазах сменились испуг, настороженность, недоверие, ненависть.

— Ира!

Она кивнула, жалко улыбнувшись, и тогда из глаз его брызнула такая радость, что Ира, словно обожженная ею, вся содрогнулась. Сделалось горячо сердцу, по лицу побежали холодные струйки слез.

— Ира! Ира!

Он подошел к ней, но, не смея еще коснуться ее, замер совсем близко, так близко, что Ира ощущала его дрожь. Тогда она сама сделала короткое движение к нему.

Может быть, он обнял ее, а может быть, она лишь припала к нему головой и плечами — Ира не отмечала, не помнила… Она вся растворилась в своей радости, утрачивая ощущение веса, ощущение себя самой. Но где-то рядом молчали, прислушивались отец и мать — этого Ира не забывала. Поборов себя, насилу оторвав себя от него, она прошептала:

— Пойдем отсюда… Куда-нибудь.

Дверной замок мягко щелкнул. Но Виктор медлил. Ира подняла на него спрашивающий взгляд и прочла на лице его ту же робость и растерянность, которую уловила, когда они еще проходили по мосту над станцией, и незнакомое, загадочное место это — Крутоярск-второй — как на ладони открылось перед ней. Тогда она не спросила Виктора, что с ним; окидывая взором станцию, депо, поселок и лесистые, крутые горы вокруг, жадно вбирала в себя первые впечатления.

В городе она сама сказала ему:

— Пойдем к тебе. Поедем… Я хочу посмотреть, как ты живешь.

И вот дверь его комнаты. Овинский пропустил Иру вперед. Потянулся было к выключателю, но опустил руку.

— Вот… тут и живу… Очень плохо, да?

Только теперь она поняла его.

Наскоро заправленная казенная койка, одинокий стул посредине комнаты, а в конце комнаты, возле окна, тоже одинокий, голоногий канцелярский столик, застланный поверху изодранной в углах газетой; на столе стакан, бумажный кулечек, очевидно с сахаром, и хлеб — прямо на газете. На стене два гвоздя, с одного свешивается спецовка, с другого — шинель.

Что ж, комната как комната. Голо, конечно, и не прибрано, но какой с тебя спрос, милый ты мой холостяк.

На мгновение перед глазами ее встал дом на набережной — просторный, покойный, но такой далекий сейчас и ненужный.

Она снова окинула взглядом его комнату и улыбнулась: глупый, глупый, как плохо ты еще знаешь свою Ирку.

Оборачиваясь к нему, Ира бессознательно сделала обычное свое движение рукой вверх, к виску, мягко откидывая назад волосы, обнажая шею и не закрытую платьицем частичку плеча — движение, которое Виктор так любил в ней, и когда-то Ира хорошо знала это. Помедлив чуть, она подняла голову; ее лицо, ее глаза открылись ему. «Наконец-то!» — выдохнул он, но Ире казалось, что не он, а она сама прошептала это последнее слово.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Здравствуй, Света!

Здравствуй, мой храбрый альпинист. Еще вчера ты штурмовала высоты науки, а ныне покоряешь горные вершины. Вчера — колба, сегодня — альпеншток. И то и другое подвластно тебе.

Видишь, каким «штилем» я изъясняюсь. Иначе с тобою нельзя: ты у меня личность совершенно исключительная. Вот уж не думала не гадала, что мой ученый химик решит вдруг штурмовать горные кручи.

Твои мама и папа клянут на чем свет стоит этот альпинистский лагерь. Они так надеялись, что увидят и расцелуют тебя еще в июне, как только начнутся каникулы. Рита бы сказала: «Черт, а не ребенок».

Я с удовольствием прочла экзотические названия мест, в которых ты пребываешь. В них слышится бурное течение горных рек, от них веет прохладой вечных снегов. Ну, скажи, что я не поэт!

А я и впрямь стихи слагаю. Вот приедешь, покажу свои опыты. И вообще мне хочется произносить только необыкновенные слова. Не говорить, а декламировать. Ходить, декламировать, размахивать руками. Чувствовать себя Маяковским.

Светка, мне просто не верится. Я здорова. Здорова! Иду по нашей улице Ухтомского — под ногами земля, по сторонам дома, окна, а вверху березы, грачиные гнезда и небо. И я в этом мире как все, как равный, ничего не висит надо мной. Здорова, здорова!

Наши Лошкари прелестны сейчас. Столько зелени. Меня даже не тянет в мой уголок сорока восьми красавиц, к моей Лисвешурке. Конечно, я люблю их, я буду бегать к ним, но потом, потом. А сейчас хочется оставаться на людях. Когда я иду по поселку или по депо, со мной без конца здороваются. И мне ужасно нравится. Все шла бы и здоровалась. И разговаривать ужасно хочется, отвечать на вопросы — как лечилась, что перенесла, как победила.

Нет, я разревусь от счастья. Лучше уж больше не буду писать об этом.

Представь себе, сегодня побывала на тепловозе. Да еще на каком! На тепловозе Кряжева. Меня взял с собой Геннадий Сергеевич.

На тепловозе чувствуешь себя совершенно особенно. Мне трудно передать. Я прямо дыхание затаила. Сначала огромные машины. Более всего дизель поражает. Ведь снаружи-то тепловоз не очень уж велик, а тут целый мир. И все живое, все дрожит, пульсирует, все полно какого-то нетерпения. Потом кабина. И снова поражаешься — как высоко над землей, над путями. С трех сторон тебя окружает сплошное окно, куда ни повернешься — все видно. Возле тебя рукоятки, рычаги, приборы. Просто не терпится хотя бы притронуться.

Но ведь это на стоянке. Воображаю, какое волнение я испытала бы во время поездки.

Только теперь я по-настоящему поняла Риту и, честно говоря, завидую ей. Через два года она кончает техникум, начнет ездить помощником машиниста на тепловозе. А затем машинистом, как Кряжев.

Мне же отделение, на котором она учится, пока недоступно. В машинном отделении тепловоза скапливаются газы, поэтому у помощника машиниста должны быть очень хорошие легкие. А машинистом не станешь, пока не поездишь помощником.

Но зато ничто не мешает мне получить специальность техника по ремонту тепловозов. Так что исканиям моим, Светочка, приходит окончательный конец. В августе подаю заявление, становлюсь заочником техникума. Вот так. Это уж серьезно, никакого детства.

На тепловозе Кряжев и Геннадий Сергеевич при мне занимались своим изобретением. АРМ называется. Необыкновенно умное устройство. Человек, да и только. Когда я мельком услышала это АРМ впервые, так и подумала: кто-то из наших, из деповских, с такой странной фамилией. АРМ, если тепловозу тяжело на подъеме, скажем, приводит в действие резервы мощности двигателя, а на спуске наоборот. И все это абсолютно самостоятельно, без участия машиниста. АРМ — автоматический регулятор мощности (замечаешь, какая я становлюсь просвещенная). И Кряжев с Геннадием Сергеевичем — творцы его. Как раз при мне они устранили последние заминки. Знаешь, я наблюдала за ними с трепетом, даже со страхом каким-то. И вместе с тем такая во мне гордость за них, такое волнение! Удивительные люди, удивительный мир. Все на тепловозе Кряжева удивительное.

Была не была, открою тебе один секрет. По-моему, в меня влюблен Юра Шик. На тепловозе мы довольно долго были вместе, и я почувствовала. Я и прежде, когда он в последний раз приходил ко мне в больницу вместе с Ритой, кое-что заметила, но, знаешь, как-то не верилось. А теперь почти уверена.

Увы, я никогда не смогу полюбить его. Не смейся, это серьезно. Конечно, он замечательный. Я тебе не писала еще, что тепловоз Кряжева завоевал звание тепловоза коммунистического труда. Один в депо. И не только в депо — на всем отделении, кажется, даже на всей дороге пока ни один локомотив не получил такого звания. А Юра — правая рука Кряжева. И собой он просто прелестен. Волосы необыкновенно светлые, почти белые, ресницы тоже невероятно белые и длинные, а глаза голубые. Если его нарисовать в красках, пожалуй, не поверят, скажут, выдумала.

Но ведь он мальчик, совсем мальчик. Дело не в годах. Годами-то он старше, чем я. И все-таки для меня он мальчик.

В девятом классе мы влюблялись в своих ровесников. А однажды, помнишь, мне нравился даже мальчик из восьмого класса. И в сущности-то это ведь совсем недавно было. Но как я повзрослела с тех пор, сколько пережито, какой груз лег на душу. Пойми меня правильно, я не хочу сказать, что меня гнетет этот груз. Но он все-таки есть. Есть даже сейчас, когда я так счастлива. Он как целые годы, как возраст.

В твоем письме есть один осторожный вопрос. Ты спрашиваешь, не сменился ли в депо кто-нибудь из начальников, кроме Таврового. Я понимаю, кого ты имеешь в виду. Нет, Света, он остался, хотя, говорят, у него зимой были очень большие неприятности. Более того, он и живет все там же, в одном доме с нами.

Оставим эту горькую тему.

К работе я уже приступила. Светка, мне просто стыдно вспомнить, как я относилась к делу. Сидела себе и книжечки почитывала. Только такой начальник, как Сырых, мог терпеть меня. Но его, пожалуй, и осуждать нельзя. Он сам-то ничуть не больше, чем я, понимал, как должна работать библиотека. А нынче я поднялась в свой мезонин и ахнула. Узнать нельзя. Стеллажи переставлены и занимают много меньше места. Зато появилось что-то вроде маленького читального зала. Столы, стулья, настольные лампы — все честь честью. Вдоль стен витрины новинок, подборки литературы по темам. Кругом разные плакаты, стенды, рекомендательные списки. Я готова была сквозь землю провалиться — до того мне сделалось стыдно перед моим теперешним начальником.

Вот что значит поставить знающего человека во главе дела. Мне даже страшновато — смогу ли быть достойной помощницей? Буду стараться.

Кстати, о Сырых. Он теперь работает слесарем. Знаешь, он изменился как-то, вроде бы уж не такой затюканный, как прежде.

Мама шлет тебе привет.

Впрочем, хватит недомолвок. Вон сколько понаписала, а главное-то все откладываю, все хитрю.

Так вот, Света, ты должна знать: в нашей маленькой семье ничего не изменилось и, очевидно, уже ничего не изменится.

Я долго умалчивала об этом. Есть вещи, о которых как-то трудно писать. Я многое поняла, многое переоценила, и, наверное, многое еще мне предстоит понять и переоценить.

В тот день, когда меня выписывали из больницы, я сказала маме: давай я лучше уйду в общежитие. Мама ответила: «Не будем об этом, не будем никогда. Постарайся забыть».

Пишу письмо в своем мезонине — в библиотеке. Засиделась, уже поздно, а спать идти не хочется. Это, наверное, потому, что за сегодня я многое успела. А знаешь, когда разойдешься, усталости не чувствуешь — все бы делала и делала еще что-нибудь.

У меня открыты настежь окна, и я хорошо слышу наш узел — и депо, и станцию. Вот оторвалась сейчас от письма и разом как-то услышала все — и диспетчерское радио, и маневры, и звон чего-то металлического в депо. Слышу, как поезд отправился со станции. Может быть, его повели Кряжев и Юра Шик.

У нас здесь любят говорить: транспорт никогда не спит, транспорт работает без сна. Сколько раз при мне произносили эти слова, а, пожалуй, я вот сейчас впервые как следует ощутила, что они значат. И вообще тебе не кажется, что ночью как-то лучше слышишь и чувствуешь жизнь?

Между прочим, из моего мезонина видны огни станционных светофоров. Я открыла, что издали эти огни кажутся звездами. То зеленые, то желтые, то красные, они горят день и ночь. Бессонные звезды, горите, горите!

Да, Светочка, миновал год, как ты уехала в Москву: ты закончила первый курс университета, а я познала свой Крутоярск-второй. У меня тоже был свой курс обучения. И еще неизвестно, чья учеба была серьезнее, кто из нас больше получил.

Помнишь, однажды весной мы побежали из школы к реке. В городе только подсохло, помнишь? Хотя нет, это, кажется, без тебя. Да, правильно, это мы с Шуркой. Теперь я уж точно вспомнила. Кстати, ты поздравила Шурку? Она прислала мне коротюсенькое письмо. У нее сын. Подумать только, у Шурки сын!

Да, так мы с Шуркой побежали к реке. День был хотя не очень пасмурный, но холодный, ветреный. На улицах серо так, неуютно было. Мы выскочили на берег, и как раз выглянуло солнце. Но лучи упали не на наш берег, а на тот. И все на том берегу показалось нам совершенно другим, чем у нас. Главное, что там все зеленело: даже земли совсем не видно — сплошная трава. Казалось, там уже настоящее лето. А у нас торчали из земли реденькие росточки. Холодно, ветрено. И не пахнет летом. Мы с Шуркой, не долго думая, к переправе. Махнули через реку. Выпрыгнули на берег, припустили через поселок. Визжим от восторга: вот, думаем, сейчас поваляемся на траве. Выскочили на луг — и ничегошеньки не поймем. Земля сырая, холодная, травка жиденькая, реденькая. Тут мы оглянулись назад, на наш берег. И что же мы увидели? Буквально на том же месте, где мы стояли каких-нибудь полчаса назад, земля как ковер. Сплошная трава, яркая, свежая, прелестная. И вообще вся набережная в цвету, в зелени — глаз не отнимешь.

У Шурки такая мина, словно ее надул кто-нибудь самым бессовестным образом. Ну и у меня на лице что-нибудь в этом роде. Поглядели мы друг на друга и давай хохотать.

Вот, Светочка, так и в жизни. Всегда кажется, что самое настоящее, самое интересное, красивое где-то вдали, в другом месте. А возле тебя одна проза. На самом же деле ничего подобного. Просто надо уметь видеть, как говорят у нас на Урале, разуть глаза.

Закругляюсь, дорогой мой альпинист. Как приедешь, потащу тебя в наш Крутоярск-второй. Ужасно хочется познакомить тебя со всеми и всем. Твоя Лиля.

Светочка, я писала письмо несколько дней и вот уже готовое распечатала. Случилась беда: Добрынин ударил жену, не совладал с собой, она упала, обо что-то сильно расшибла голову. Он сразу же сказал Виктору Николаевичу Овинскому, что натворил. Я узнала раньше мамы, но «доброжелателей» хватает, и хотя она мне ни звука, по ней видно — тоже уже знает. Светочка, пытка какая-то: заговорить с ней об этом не могу, но и отмалчиваться не легче. Господи, что же это?! Опять затаскают человека. Даже суд не исключен. Одна надежда — наш секретарь партбюро Виктор Николаевич. Но разве он всесилен? Ну почему, почему у нас хватает людей, готовых распнуть ближнего своего? В каких парниках они выращиваются? Или возникают сами собой. Так что же, они и при коммунизме будут! Что ты думаешь об этом? Нет, не пиши, лучше мы при встрече. Еще раз твоя Лиля».

Поделиться с друзьями: