Красногрудая птица снегирь
Шрифт:
Антонина Леонтьевна, уставив глаза в одну точку и сгорбившись как старуха, сидела возле вешалки.
— Уйди! — отчетливо прошептала она.
— Мама!
— Уйди!
— Хорошо, но ты выслушай, мама!..
— Не хочу. Уйди! Ты мне не дочь. Ты хочешь убить нас. Ты хочешь убить отца, ты хочешь убить отца.
Ира остановилась, пораженная. Нет, не сами эти слова матери потрясли ее. И даже не то, что она сразу вспомнила — отец дома, отец болен. Ее потрясло, что до сих пор она совсем не думала об этом. Она забыла, что отец болен. Забыла! Папе ночью было плохо, к папе вызывали неотложку, а она забыла, а она забыла!..
Ира бросилась к матери:
— Мама, прости!
Антонина Леонтьевна уткнулась головой в колени. Ира прижала ее к себе, покрыла поцелуями трясущуюся голову.
— Прости! Больше никогда! Больше никогда! Прости!
Но долго еще Ире пришлось возиться с ней. Они пробыли в передней до тех пор, пока не проснулся Федор Гаврилович.
Когда Ира вернулась в свою комнату, в мыслях ее была спокойная, холодная ясность.
Вырвав из тетради листок, она написала:
«Ни о каких встречах не может быть и речи».
Почтовый ящик был недалеко от дома.
Кряжев вернулся из рейса. Когда сдавал маршрутный лист, нарядчик сообщил ему:
— Овинский тебя разыскивал. Просил зайти.
Кузьма Кузьмич, не задерживаясь, пошел в партбюро.
Овинский встал ему навстречу. Поздоровались, энергично тряхнув друг другу руку. Помолчали. Овинский закурил.
— Был я сегодня у Хисуна, — начал он. — Врач говорит, выпишем недельки через две, но дома еще придется побюллетенить.
Кряжев бросил рассеянно:
— Легко отделался.
И тотчас же добавил с увлечением:
— Виктор Николаевич, знаете, что Булатник с Добрыниным затевают?
— Знаю, АРМ — автоматический регулятор мощности двигателя. Геннадий Сергеевич мне рассказывал. Свою конструкцию предлагают.
— Нужный прибор. Очень. Если получится, это будет новое слово в эксплуатации тепловозов. Мы договорились проводить испытания на моей машине.
Секретарь партбюро в раздумье потер лоб:
— Тепловозы… Эксплуатация… АРМ… Я не об этом хотел говорить с вами, Кузьма Кузьмич.
Машинист вскинул на секретаря партбюро недоумевающий взгляд. Потом вспомнил начало разговора. Пожал плечами:
— Поправляется Хисун-то, чего еще.
— Вы должны навестить его, Кузьма Кузьмич.
— Я?! Хисуна?
— Да, Хисуна.
— Это еще зачем? Посочувствовать? Пожалеть? Хватает их, жалельщиков, помимо меня. Лечебницы вон для алкоголиков. Вытрезвители со льготным обслуживанием. Построили бы лучше хороший скотный двор.
— Зло вы, однако.
— Да уж вот так.
— Но я слыхал слова посуровее. От одного машиниста. Он так сказал: будет какой-нибудь пьянчуга на рельсах валяться, не остановлю поезд. График мне дороже, чем всякая дрянь. Страшные слова, а понять можно. Наболело. Сколько пьют! Бедствие, настоящее бедствие!.. Так что же, возмущаться и ничего не делать?
Овинский встал, заходил по кабинету.
— Каждый такой Хисун — это же уйма черт-те как растраченных сил, душевной энергии, каждый мог бы вдвое, втрое лучше служить обществу.
Он сделал паузу, присел рядом с Кряжевым. Продолжил с горечью:
— …Пусть девяносто процентов вины на мне, но остальные десять, они ведь на вас, Кузьма Кузьмич. Перешли на тепловоз и забыли про Хисуна. А я знаю, вы навещали сорок седьмую. Но вы навещали машину, вы о ней беспокоились. Вдумайтесь только, о машине беспокоились, а про человека забыли. Ведь еще немного, и завоевал бы парень доверие. Можно было бы послать на курсы переподготовки. Упустили. Момент упустили. Повторяю, девяносто процентов вины на мне. Буду поправлять. Но и вы про свой должок подумайте.
Кряжев достал платок, вытер лицо, шею.
— Где он лежит, Хисун-то?
Овинский назвал корпус и номер палаты.
Минул еще месяц. Наступил день отчетно-выборного партийного собрания. Откладывали его несколько раз — сначала морозы помешали, а потом другие непредвиденные обстоятельства. Впрочем, райком не торопил.
…Семен Корнеевич Сырых нажал кнопку, спрятанную под тяжелой портьерой у входа в зрительный зал клуба. В фойе и гардеробной, перекрывая жужжание голосов и шарканье ног беспорядочно движущихся, толкущихся людей, задребезжали звонки.
Закончился второй перерыв.
Федор Гаврилович занял свое место в президиуме собрания. Рядом с ним уселся щуплый, подвижной, хитренько и весело прищуренный, как всегда, секретарь райкома Ткачук. За ним на председательском месте уже ерзал Сырых — страшно озабоченный, лохматый, полный вечной своей суетливости и вечной боязни чего-то.
Остальные члены президиума еще не поднялись на сцену.
Свободно, широко положив большие руки на стол, накрытый красным сукном, несколько наклонившись вперед всей своей массивной, приметной фигурой, Федор Гаврилович спокойно поглядывал через квадратные — без оправы — стекла очков в заполняющийся зал. Поза, в которой он сидел, была удобной, привычной. Она выработалась за многие годы горсоветовской деятельности. Куда бы ни приезжал тогда Федор Гаврилович, он знал, что место его только за почетным столом на сцене. Тавровый до такой степени свыкся с этим местом, до такой степени врос в него, что потом, после своего крушения, он, оказываясь на каком-нибудь собрании, в каком-нибудь зале, никак не мог примениться к рядовому своему стулу или креслу, узкому, тесному, ограниченному соседними стульями или креслами. Он словно разучился сидеть: ныли спина и шея, поламывало колени; ему вроде бы даже и воздуха не хватало, и все хотелось как-то иначе расположиться, чтобы лучше дышалось.
Сейчас он опять сидел за столом, застланным красным сукном, на глазах у множества людей. Конечно, не прежний масштаб, не двухъярусный зал Дворца металлургов, в котором обычно проводились городские конференции и собрания, а все же прежнее, привычное легко вспомнилось, восстановилось. Федор Гаврилович будто влез вдруг в старый свой любимый пиджак или в старую свою любимую пижаму.
Впрочем, и душевное состояние Таврового вполне соответствовало его свободной, спокойной, уверенной позе. Дела депо продолжали идти в гору. Встряска, перенесенная Федором Гавриловичем зимой, когда отказали паровозы, когда приехал Орлов и думалось, что от него, Федора Таврового, останется одно лишь мокрое место, забылась. Успехи депо, непоколебимое сознание собственной главенствующей роли в этих успехах давали право не вспоминать пережитое.
Немножко волновало само собрание, но это не была боязнь за его результаты; просто не терпелось, чтобы собрание поскорее кончилось и задуманное, намеченное осуществилось.
Незадолго до собрания Тавровый пригласил к себе Сырых.
— Хочу рекомендовать тебя секретарем партбюро депо. Понял? Не подведи!
Семен Корнеевич вскинул испуганные глаза:
— Меня! А Виктор Николаевич?
— Он, очевидно, уйдет от нас в отделение.
У Федора Гавриловича были некоторые основания заявлять так: Инкин действительно пытался заполучить Овинского. Сырых дернул плечами, суетливо потер руки: