Красногрудая птица снегирь
Шрифт:
Двадцать метров… Со стороны это, очевидно, выглядело иначе. Страшнее. Обреченнее, что ли. Шут его знает как. Падение с высоты двадцать метров вместе с мостовой опорой.
Сначала Камышинцев снял подрывников с пятьдесят шестой и пятьдесят седьмой опор. Нельзя сказать, что они сразу оставляли свои позиции, как только им подавали знак с катера. Куда там! Камышинцеву приходилось спрыгивать с катера на опоры моста и сгонять с них бойцов. Они были не только подрывниками, прежде всего они были строителями — они возводили этот мост. Они возвели его за одиннадцать месяцев! Железнодорожный мост через морской пролив. В штормы, сатанинские ветры, в стужу, не зная передышки. Никто не сдался, никто не выбыл из их рядов. Выбыли только погибшие в этом одиннадцатимесячном рывке… Строители со счастливым сознанием, что дадут кратчайший путь поездам на фронт, с предвкушением великой радости того дня, когда соединятся берега пролива. И они пережили этот день ликования — поезда пошли. Но строительство продолжалось, мост укреплялся. Теперь ему выпало самое ответственное испытание — весенний ледоход. Испытание мосту и им, строителям. Мост и они были единым целым. Лед — местные старожилы утверждали, что двадцать пять лет не было такого льда, — двинулся на них… Да, Камышинцеву пришлось с бранью, со всяческими угрозами сгонять подрывников с опор. И вот пятьдесят восьмая. Ее защищал ефрейтор Макатанов. Он даже не обернулся в сторону приближающегося катера. Глянул на него, лишь когда катер причалил; глянул — и заспешил готовить очередной заряд взрывчатки. Камышинцев выпрыгнул на железобетонный пояс, который связывал металлические сваи опоры у самой воды и на котором и был Макатанов. Ефрейтор с ненавистью посмотрел на Камышинцева и крикнул:
— Ложись!
Швырнул заряд. Камышинцев бросился на обледенелый бетон, спрятал лицо. Содрогнулся воздух, по спине прошуршали осколки льда и брызги… Потом, продолжая лежать, Камышинцев и Макатанов посмотрели друг на друга. Лицо у ефрейтора, как у всех подрывников, было черное, задымленное, в кровавых царапинах и ссадинах, засохших и свежих.
— Товарищ старший лейтенант, разве не видите — опора в порядке? Стоит опора — лучше некуда.
— Стоит, но каждую минуту может…
— На то я и здесь, чтобы она не упала…
— Вставай, пойдем!
— Товарищ старший лейтенант!
— Пойдем, тебе говорят!
— Ты что? Ты что, хочешь, чтобы она упала? Ты почему такой приказ отдаешь? Ни одна опора на мосту не упала. И взрывчатки у меня много. Вон сколько взрывчатки! Выстоит опора. Поезда пойдут. Уходите! Моя опора. Ничего с ней не будет, пока я здесь. Поезда пойдут. Уходите!
И вот тогда Камышинцев подумал, что опора и в самом деле выдержит, что еще немного усилий — и давление льда ослабнет. Стоит рисковать, стоит бороться, ибо, если опора упадет, движение по мосту не скоро удастся возобновить… Он вскочил и подал знак рукой, чтобы катер отчаливал без него.
Камышинцев готовил заряды, а ефрейтор бросал их. Сколько они боролись? Двадцать, тридцать минут?.. По бетону побежали трещины, а кучно уходящие далеко вверх трубчатые сваи опоры начали угрожающе сотрясаться. Камышинцев крикнул: «Все, все! Давай наверх!» На этот раз Макатанов подчинился, и они полезли по скобам, приваренным к одной из свай.
Добраться до верха, вскарабкаться на ферму они не успели.
Наверное, они не погибли потому, что опора упала в сторону, почти перпендикулярно мосту, а концы опиравшихся на нее ферм обрушились в пролет, по оси моста. Все было и стремительно, и медленно. Медленным было падение опоры. Она словно бы склонялась устало и грузно. А стремительным было реагирование его, Камышинцева, на происходящее, его инстинктивные решения и действия: он поднялся на несколько скоб выше, к ефрейтору, и обхватил его, прижал к свае, чтобы тот не свалился или, чего доброго, не вздумал раньше времени прыгать; он зафиксировал, куда падают фермы; он крикнул ефрейтору: «Прыгай!» — и сам прыгнул вместе с ним, точно рассчитав момент: они опередили опору и успели отплыть от того места, куда она рухнула.
…Вот так было: и он, и Пирогов — оба они едва не погибли в один день. И оба они прошли фронты, воевали и теряли друзей.
Камышинцев отчетливо услышал станционное радио. Совсем близко Сортировка. Командный голос станционного диспетчера катился от репродукторов по путям. Со стуком и легким лязгом соединяются вагоны. Время от времени трубит маневровый локомотив… Камышинцев шел не на станцию; просто не заметил, как оказался недалеко от нее.
На другой стороне улочки из калитки низкого трехоконного деревянного дома — калитка и махонькие окна, будто какие-то ненастоящие, — вышли люди.
— Ну, счастливо вам, Михаил Сергеевич! — услышал Камышинцев мужской голос.
— Спасибо за все! — добавил женский.
— Да нет, вам спасибо! — прозвучал второй мужской голос, и Камышинцев узнал Баконина.
Тот тоже увидел и узнал его. Окликнул:
— Алексей Павлович!
Пришлось перейти на ту сторону. Баконин пожимал руку мужчине и женщине:
— Живите на здоровье!
Взял Камышинцева за локоть:
— На станцию? Или так, прогулка?
— Прогулка.
Они пошли по улочке.
— Завершил последнюю формальность по продаже дома. Выполнил поручение. Коммерция! Видели, какие хоромы? Позавчера отправил стариков, а сегодня уже новые хозяева переселились. Перебрался в гостиницу. Завтра утром отчаливаю наконец.
— Загостились!
— Не говорите.
Шли медленно. Собственно, Камышинцев-то ускорил бы шаги. Раздосадованный и недоумевающий — с какой стати Баконин остановил его, с чего прилип? — он рад был бы поскорее снова остаться наедине с собой. Но Баконин не торопился распрощаться.
Сказал:
— Поеду-ка я не автобусом, а пригородным поездочком до Ручьева-Центрального. Оттуда до гостиницы рукой подать. Быстрее выйдет, а?
— Пожалуй. — Камышинцев поглядел на часы. — Хотя пригородный не скоро.
— Автобусы в эту пору тоже не часто ходят.
— Это так.
Они замолчали.
Камышинцев вытащил из плаща «Беломор». Сначала протянул было пачку Баконину, но спохватился:
— Ах да, вы, кажется..
— Долго прожить хочу.
Камышинцев закурил. Было безветренно, спичка продолжала гореть в его руке. Он чуть дунул на нее — пламя неспешно погасло.
— Алексей Павлович, — значительно сказал Баконин, — а я не скуки ради вас остановил. Уезжаю завтра, но собраться надо да еще кое-что написать — в сущности, тороплюсь. И все-таки хорошо, что углядел вас. Слышал я, кое-кто здесь поговаривает: Баконин, вполне возможно, руки потирает. Сейчас, когда на Сортировке дела неважно пошли, особенно-де хорошо видно, как он умел управляться.
— Насчет рук, конечно, зря, а в остальном…
— Знал, что вы так скажете. Ладно, кокетничать не стану. Конечно, я в станцию много вложил.
— Вы оставили мне великолепное наследство, а я все растерял.
— Насчет великолепного вы, допустим, чересчур.
— Вот вы и кокетничаете.
— Ну, может, и так. Есть грех. Ладно, пусть великолепное. Но вы ничего не растеряли. Все, что вам Баконин оставил, действует. Возросла нагрузка на станцию — вот в чем штука. Дьявольски возросла. А вы стояли на месте. С тем, что я вам оставил. Простите, но это так.
— Чего ж «простите-то»? Правда.
— Дьявольский рост нагрузки. Жизнь нынче такая — сумасшедший темп. Не жизнь — винтовая лестница. Или, пожалуй, спираль. Крутая. Во всем так, всюду. Вверх, вверх! Вы небось усмехаетесь: открыл Америку!
— Я слушаю.
— Ладно, думайте что хотите, а я выговорюсь. Организм человеческий адаптируется быстро. А вот с привычками… Мы порой не подозреваем, как тяжело преодолеваются привычки. Я у себя на отделении вооружил башмачников вилками с длинной рукояткой. Поддевай башмак вилкой и ставь на рельс. Кажется, и ребенок поймет — вилкой безопаснее, чем руками. И что вы думаете, Алексей Павлович: если начальства поблизости нет, башмачники вилки эти в сторону и шпарят по-старому. А ведь всех обучили, всем внушили, расклеили инструкции, плакаты с рисунками. Башмачники все выслушали, все прочли, все одобрили, а как до дела… Сила привычки! А думаете, у нас, командиров, иначе? Мы такие же люди, и слабости у нас те же. Да вот не надо далеко за примером ходить. Нынче выдвинул я идею — концентрированно использовать путейскую ремонтную технику. Разумеется, крупную, тяжелую. Собирать со всей дороги. Сначала бросать на одно отделение, потом на другое. Мощный кулак. Бьюсь вот сейчас над этим. Думаете, ноды ухватились? Понимаю, каждый нод уверен, что сам-то свою технику более гибко использует. Понимаю, что и за сохранность техники боится. Понимаю. А все ж за этим инерция. Местничество. Каждый копнит свою копну. Надо в себе преодолевать, куда денешься. Я всегда вижу перед собой классический пример: ведь нашелся же человек, который первым в мире сел на двухколесный велосипед. В самом деле: не четыре колеса, не три, а два. А вот тот, самый первый, взял и поехал. Так и в жизни все время: не робей перед новым, не обманывай себя, не придумывай отговорки. Сто, двести раз упадешь, на двести первом поедешь на двух колесах. И как поедешь! Тут, если хотите, не просто смелость — нахрапистость, нахальство. Да-да, почти так… Иной мальчик или девочка учится играть на пианино пять, десять лет, и увы… И слух есть, и вроде бы старается, а все равно не игра — лепет. С заиканием, с вечной боязнью сбиться. Другой сразу берет инструмент за жабры. Ничего еще толком не умеет, а идет в атаку на всю клавиатуру. Конечно, поначалу порет бог знает что, но не отступает, снова, снова берет инструмент в оборот — весь, весь, а не чижик-пыжик одним пальчиком на четырех клавишах. А тут еще и технику игры не щадя себя осваивает. И пожалуйста — рождается силища. Музыкант! Маэстро!.. Вся жизнь человека — преодоление себя. Самое упорное сопротивление человек оказывает самому себе. Да, да, противник номер один в твоей жизни — ты сам. Но когда преодолеешь, когда оборвешь это чертово земное притяжение — хорошо! Дьявольское удовлетворение! Может, я хвастаюсь, не знаю, но иначе жить не могу.