Красногрудая птица снегирь
Шрифт:
На деревьях больничного сада галдели птицы. В воздухе вместе с едва ощущаемым ветром проносились трепетные струи тепла. Снег между деревьями лежал грязный, осевший. Садовые дорожки поблескивали сырой ноздреватой наледью. Был апрель.
Корпус, который искал Овинский, оказался несколько поодаль от других корпусов больницы. Отдавая шинель няне, Виктор Николаевич заметил на лестнице женщину, в которой можно было безошибочно узнать врача, — халат не на тесемочках, как у сестер, а на пуговицах, сшит по фигуре; из верхнего карманчика выглядывала чашечка стетоскопа. Виктор Николаевич поспешил за женщиной. Поднимаясь по лестнице, женщина озабоченно наклонила голову, чуть шевелила губами и морщила в раздумье лоб.
Овинский догнал ее уже на втором этаже, на лестничной площадке.
— Простите, у кого я могу спросить о больной Оленевой?
— Оленевой? — Женщина торопливо вскинула округлые, выпуклые глаза. Она была уже немолода, но округлые, как и глаза, полненькие щеки ее окрашивал густой румянец. — Это моя больная.
— Как я удачно…
— Не совсем. У нас консультация.
— Тогда разрешите подождать.
— Вы родственник?
— Я секретарь парторганизации.
— Хорошо. Как раз Оленеву мы показываем сегодня. Консультация будет на первом этаже.
Виктор Николаевич уже шагнул было с площадки на лестницу, направляясь на первый этаж, как врач остановила его:
— Не исключено, что профессор порекомендует операцию. Я не утверждаю, но не исключено. В таком случае, прошу вас, пожалуйста, поддержите мать. Сама Лиля девушка мужественная, но мать просто в панике. Понимаете, ее муж, отец Лили…
— Я знаю.
— Пожалуйста! Дочь для нее — все.
Любовь Андреевна и Лиля уже ожидали в коридоре против кабинета заведующей отделением. Они сидели на жестком диване, выкрашенном в светлый больничный цвет. Дочь неестественно прямо и неподвижно держала голову и спину, ноги ее были тоже неподвижны, хотя они свешивались, не доставая пола. Мать, пригнувшись и покачиваясь, нервно мяла на груди руки. Вспышка изумления, вызванная приходом Овинского, почти не внесла изменений в их позы. Ответив на приветствие секретаря партбюро, мать и дочь в первое время молча и как-то испуганно косились на него, но затем, казалось, совсем забыли о нем.
Со стороны лестницы послышались неожиданно громкие в больничной тишине голоса. Особенно выделялся один — мужской, уверенный до грубости, срывающийся на крик. Можно было подумать, что там шла перебранка и что более всех бушует мужчина. Но вот в коридоре, сопровождаемый тремя женщинами-врачами, показался толстый, лысый, широконосый и большегубый, до уродливости некрасивый старик, и стало ясно, что никакой перебранки нет, что профессор просто глуховат и, как все тугие на ухо люди, разговаривает громко и что сопровождающие его врачи, отвечая ему, тоже вынуждены повышать голос.
Группа вошла в кабинет заведующей отделением, и некоторое время спустя Уланова, приоткрыв дверь, пригласила Лилю.
Профессор сидел расставив ноги, огромный живот его привалился почти к коленям. Продолжая говорить что-то, старик просматривал рентгеновские снимки, держа их поодаль от себя, на вытянутой руке. Положив последний снимок, повернулся к Лиле:
— Ну, голубчик, давайте-ка я вас послушаю.
Он не прибегал к помощи стетоскопа — ухом и всей головой плотно прижимался то к спине, то к груди Лили.
Заведующая отделением застыла у окна в прямой, строгой позе — как солдат на часах. Уланова приготовилась записывать то, что продиктует профессор. Пальцы ее, сжимавшие авторучку, ее глаза, лицо и вся фигура были устремлены к чистому листу раскрытой истории болезни.
— Одевайтесь, голубчик.
Профессор опять взялся просматривать снимки. Когда он брал их, они, сгибаясь, шуршали и прищелкивали в его руках, и это были единственные звуки, которые раздавались в кабинете…
— Пишите! — старик ткнул пальцем в сторону Улановой. — Полость размером в трехкопеечную монету, обнаруженная в октябре тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, сейчас не фиксируется на обзорном снимке и не прослушивается. Томограмма…
Профессор окинул быстрым взглядом замершую у дверей фигурку больной, задумался.
— Вы ступайте! — приказала Лиле заведующая отделением. — Вам потом скажут.
Но Лиля словно не слышала ее. Ноги у нее одеревенели, и вся она лишилась способности воспринимать что-нибудь, кроме того, что говорил сидящий посредине комнаты грузный, лысый, большегубый старик.
— Что она получает? — резко спросил профессор.
— Стрептомицин, — ответила заведующая отделением.
— А паск?
— Паск пока прервали. Паск и фтивазид бережем на случай, если операция…
— Операция? — Старик, откинулся к спинке стула. — Что еще за операция?
— Но кровотечение…
— Какое кровотечение? Пятьдесят шестого года?
— Нет, нынешнее, последнее.
— А вы уверены, что оно связано с легкими? Доктор Уланова права, кровотечение было абсолютно не характерное. Не нужно никакой операции. Все идет прекрасно.
У Лили закружилась голова. Она перестала ощущать ноги, руки, всю себя: она словно взлетела вдруг и, легкая, пустая, повисла в воздухе.
— Спасибо… спасибо…
— Не за что, — рявкнул профессор. — Вы молодец, голубчик. Вы просто герой у нас. Кто бы подумал: в таком хрупком теле — и такая воля. Ну идите, идите! Рад за вас. Так держать!
Лиля выбежала в коридор. Переводя дух, остановилась между дверью в кабинет и диваном. Любовь Андреевна приподнялась было, но силы отказали ей вдруг, и она снова села.
— Что? Что, Лиля? — спросила она, хотя на лице дочери все было написано яснее ясного. — Боже, ну что?
— Операции не будет. Он сказал: все идет прекрасно.
Лиля, зажмурившись на мгновение, обхватила голову руками.
— Все идет прекрасно… мама!
Любовь Андреевна вздрогнула. Даже сейчас, даже в такой момент она не могла не уловить, как произнесла Лиля это свое «мама!». Она дико, с мольбой, с недоверием посмотрела в глаза дочери. Лиля повторила:
— Мама, мамочка!
Две такие радости сразу — это было счастье, которое, казалось, не хватит сил вынести. Любовь Андреевна уронила на колени руки, осела всей своей разом расслабившейся фигурой.