ЖАНРЫ

Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

Короткое замыкание бьет в стих:

Можно мне признаться? Почему-то ты еще родней мне оттого, что назвалась в страшную минуту именем ребенка моего.

Гибель партизанки совмещается с обликом дочери. Реквием по героине оборачивается пронзительной личной исповедью. Написано — слезами [78] .

Поэма строится на контрапункте: с одной стороны — девочка, схваченная карателями. «Плечики остры, и руки тонки. Ты осталась в стеганых штанах и в домашней старенькой кофтенке. И на ней мелькают там и тут, мамины заштопки и заплатки, и родные запахи живут в каждой сборочке и в каждой складке…» И одновременно — это тяжелеющая от мраморности фигура народной героини. Облик реальной Зои Космодемьянской воспроизведен с максимальной узнаваемостью [79] .

78

В начале 50-х годов при Московском университете работал кружок художественного слова. Одна из участниц подготовипа композицию по поэме Алигер «Зоя», но так и не выступила, потому что каждый раз, начиная декламировать, останавливалась от подступавших слез.

79

«Я присоединилась к киношникам — к Л. Арнштаму и Б. Чирскову — они собирали материалы для фильма, разговаривали с людьми, а я сперва тихо сидела и слушала, а потом, освоившись, начала и сама спрашивать, присматриваться. Аскетически строгая, полупустая комната зоиной матери. Зоины школьные тетрадки, записные книжки…»Алигер всегда отличалась точностью деталей реальности, поднятой в стих.

И вместе с тем биография героини подана как путь Поколения…

Строго говоря, Зоя, комсомолка 1923 года рождения — уже из «смертников Державы», готовых «умереть в боях», в поэме же воссоздается портрет все того же первосоветского поколения, которое готовилось не к смерти, а к жизни. Которому было обещано: «Нам для счастья нужно очень много, маленького счастья не возьмем»… Обещано: «И жизнь твоя будет отныне прекрасна, и это навек, и не будет иначе»…

Будет — иначе. Вопрос о том, как связать с трагическим финалом изначально лучезарную перспективу, станет тем «последним вопросом», который в конце концов отравит Маргариту Алигер «вечной русской загадкой». Но пока что надо увязать ближний сюжет: объяснить, какой смысл в боевом задании, которое получает в Московском Комитете комсомола юная диверсантка, засылаемая в тыл к немцам. Зачем поджигать дома, в которых, помимо вставших на постой оккупантов, живут же и крестьяне (Зою казнят именно как поджигательницу)? Кроме довольно расплывчатого определения общих задач («разрушать, где можно, дорогу, резать связные провода»), конкретное дело не объяснено, а говорится лишь о «приказе», который героиня должна была выполнить.

Смысл брезжит в запредельности: поджигая Петрищево, Зоя хочет помочь блокированному Ленинграду, отрезанному Севастополю… Абстрактность такого отсыла наводит на мысль о некоторой абсурдности конкретной ситуации, и именно абсурд вытесняется беззаветностью самопожертвования. Рациональное объяснение немыслимо, но есть объяснение сердечное, замешанное на боли, и есть готовность к боли — вообще без объяснений:

Счастье, помноженное на страданье, В целом своем и дадут, наконец, Это пронзительное, как рыданье, Тайное соединенье сердец.

Это — образное разрешение трагедии, к которому готова Алигер. Это ее мета в портрете времени. Чем запредельнее последний смысл, тем острее документальная непреложность ориентиров, расставленных в судьбе героини (а точнее, в судьбе того обреченного на счастье Поколения, которому героиня глядит в глаза). Летит Чкалов. Плывет на льдине Папанин. Накидывает на плечи шинель Дзержинский. Товарищ Шелепин, молоденький секретарь МК комсомола, «проверяет» Зою, беседуя с ней при зачислении в отряд…

Кажется, это тот самый товарищ, который прославится четверть века спустя не столько уже как секретарь ЦК ВЛКСМ, сколько как участник партийных поворотов хрущевско-брежневской эпохи. Алигер не вымарывает его имени из переизданий поэмы. Это делает ей честь как автору. Но более всего достоинство поэта, не желающего вертеться флюгером, сказывается в отношении к фигуре Сталина.

Диалог немецкого дознавателя со схваченной партизанкой кажется несколько театрализованным («Где Сталин?» — «Сталин на посту!»), меж тем для декабря 1941 года он абсолютно достоверен психологически. Надо учесть, что первые двенадцать дней страна провоевала, вообще не видя и не слыша вождя (пока 3 июля он не подал голос); слухи о том, что он покинул Москву, ходят с осени (он на самом деле готов был покинуть: резервный пункт управления подготовили в Куйбышеве). Интонация вопроса звучит издевательски: «Ну, так где же теперь ваш Сталин?», и потому вызывающ ответ: «На посту!». Эта фраза становится эмоционально-ритмическим лейтмотивом поэмы. Я помню, как в военные годы звучали по радио строки: «наши самолеты плавно набирают высоту… дымен ветер боя и работы, это значит — Сталин на посту». Мне было десять лет. Стихи потрясали.

В отличие от других поэтов, в период «ликвидации последствий культа личности» вымарывавших Сталина из своих прежних стихов (в частности, так «дожимали» Исаковского), Маргарита Алигер не только отказалась от такой унизительной процедуры, но при переиздании поэмы в конце 60-х годов объяснила (ретивым редакторам и доверчивым читателям), почему отказывается. Здесь виден характер (вызывающий мое глубокое уважение), а точнее — та эмоционально-нравственная мироконцепция, которая дает поэзии личностную неповторимость и ставит Маргариту Алигер в ряд великих поэтов Советской эпохи.

Попробую почувствовать от противного.

Зимой 1942 года Алигер пишет стихотворение «Немецкой женщине». Там есть такой довод:

Давай поговорим с тобой по-бабьи. Его карикатурные черты, его усы, его повадки крабьи неужто впрямь любила кровью ты?

Известно, что в массовом поклонении Гитлеру германских женщин времен Третьего Райха психоаналитики нашли признаки своеобразной эротики.

Советская поэтесса пришла бы в негодование, если бы в ее мировоззрении обнаружилось нечто подобное. И все-таки сумлимация веры в образ идеального Вождя кое-что объясняет в психологии массовых движений ХХ века. В том числе в коммунизме. И особенно — в женских душах, раскрываемых поэзией. Когда вера в счастье не подкрепляется ни соображениями по устройству реального социума, ни упованиями на социальную справедливость, ни классовой яростью. Но прежде всего — верностью Избраннику. И в стихах об ушедшем на фронт муже, и в стихах об оставшемся на посту вожде.

Там, где в военной лирике Алигер рвутся снаряды и идут в атаку солдаты, — она предстает такой же, как десятки других поэтов, чьи строки уподобляются снарядам и пулям. Сама она говорит о стихах: «стихи-окопы», «стихи-землянки». Но и это не самое уникальное. Уникальность — в том, что она тихо ждет, пока выплачется немка, у которой на Восточном фронте убили мужа. В том, что «до времени не тратит слез» русская овдовевшая солдатка. В том, что «они безжалостней прольются», и «на волю хлынет боль моя в тот ясный день, когда домой вернутся чужие, неубитые мужья».

О такой вдове сказано:

Отгрохочет, отвоет, отстонет война, и, судьбу свою вдруг понимая, в тишине наступившей заплачет она, чтоей делать с победой, не зная.

Этот вопрос миной замедленного действия заложен в сознание Поколения, которому изначально все было ясно.

«Но вот настанет следующий день, тот первый будний день за Праздником Победы…» — напророчено в финале поэмы «Зоя».

Настал.

Поэму «Твоя победа» Алигер начинает писать в последний год войны и продолжает работу над ней четверть века — до 1969 года. Это даже не поэма, а повесть, а лучше сказать, роман в стихах, история всей жизни, осмысляемой целостно, и одновременно история Поколения поверившего в мировое счастье и напоровшегося на мировую войну. Еще и еще раз прокатываются в памяти ориентиры: безбытность… идеалы… мобилизации… пятилетки… «Интернационал»… чемоданы вместо стульев… «белья две смены, мыло, шоколад, семь сухарей и однотомник Блока… [80]

80

Перекличка с Багрицким («а в походной сумке спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак»). С тою разницей, что у Алигер привалившая в гости братва съедает все и утаскивает однотомник Блока.

После всего этого — опустошение войны, горе, ставшее неизбывным. Как с этим примириться? Как это понять? Что это значит? Почему? За что? И даже: «какого черта?»

Душа бьется между подавленностью и отчаянием. Возникает мысль о западне. «Верните мне! Верните! Ушедший год!.. Вчерашний вечер! Утро нынешнего дня!»

Нет возврата и нет ответа. Не надо было верить в чудо? А во что надо было верить? В силу? Нет, дайте чудо: вдруг вернется пропавший солдат?.. Но он не вернется, и замыкаются уста в бессилии, и нет разгадки у судьбы, обрушившей самую черную беду на самое счастливое (по замыслу) Поколение… Его «обидит праздное звучанье неточных слов. А точных не сыскать. Молчи о ней и верь — твое молчанье ее сумеет лучше рассказать…»

И тут возникает человек, который находит слова. Это мать, явившаяся из напрочь забытого детства. Когда-то — хозяйка гостеприимного дома, теперь — неприкаянная получужая «рыжая старуха», вызванная в эвакуацию сидеть с маленькой внучкой. У нее-то есть объяснение!

Разжигая печь и руки грея, наново устраиваясь жить, мать моя сказала: «Мы — евреи. Как ты смела это позабыть?»

Мгновенный ответ, да с каким напором:

Да, я смела, понимаешь, смела! Было так безоблачно вокруг. Я об этом вспомнить не успела. С детства было как-то недосуг… Дни стояли сизые, косые… Непогода улицы мела… Родилась я осенью в России, и меня Россия приняла… Напоила беспокойной кровью, водами живого родника, как морозом, обожгла любовью русского шального мужика. Я люблю раскатистые грозы, хрусткий и накатанный мороз, клейкие живительные слезы утренних сияющих берез, безыменных реченек излуки, тихие вечерние поля; я к тебе протягиваю руки, родина единая моя.
Поделиться с друзьями: