ЖАНРЫ

Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

И разбираются: записывают в протоколы допросов высказывания подследственного. То ли спровоцировав его на принципиальную дискуссию, то ли расположив к дружеской откровенности (как расположил к тому Яков Агранов словоохотливого профессора Таганцева, и тот простодушно назвал потенциальных участников "заговора" — Гумилева в их числе).

Дата казни — засекречена.

Семь поколений спустя (когда семь слоев чекистов вбили в землю по той же логике) архивы чуть приоткрываются, и литературоведы эпохи Гласности находят в папке гумилевского "дела" изъятый при аресте клочок бумаги с полустертой, едва поддающейся прочтению записью. Возможно, это последние строки, написанные Николаем Гумилевым:

Какое отравное зелье Влилось в мое бытие! Мученье мое, веселье, Святое безумье мое.

Безумье…

Дальнейшее — за гранью его бытия.

Иногда вскользь называя запретное имя, а чаще не называя имени, — советские поэты: Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Константин Симонов — подхватывают стилистику и возрождают пафос своего убитого вдохновителя.

ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН:

"МОЯ ПОЛЗУЧАЯ РОССИЯ — КРЫЛАТАЯ МОЯ СТРАНА"

Ползает плоть — дух летает. Мучительно вползать в литературу, когда за плечами — четыре класса череповецкой "ремеслухи", и ни одна серьезная редакция не интересуется поэтическими опытами самоучки, опьяненного Фофановым и Лохвицкой. И ни один салон не принимает паспортно-урожденного питерца, который успел понежиться первый десяток лет жизни на рафинированных дачах ("мы жили в Гунгербурге, в Стрельне, езжали в Царское Село"), а потом, сорванный отцом, протаскался еще семь лет по Новгородчине ("в глухих лесах"), по Уралу и Сибири ("синь Енисея"), за месяц до русско-японской войны сбежал с Дальнего Востока в родимый Питер и теперь рассылает свои стихи по журналам. Дальше "Колокольчика" однако не продвигается — в основном ничтожными брошюрками издает за свой счет.

Наконец, в 1909 году кто-то, вхожий в Ясную Поляну, вместе с прочей литературной почтой доставляет туда брошюрку и вчитывает некую "поэзу" или "хабанеру" в ощетиненное брадищей ухо Толстого. Что-нибудь такое:

Вонзите штопор в упругость пробки, — И взоры женщин не будут робки!..

Или такое:

Не все равно ли, — скот, человек ли, — Не в этом дело…

Или такое:

Милый мой, иди на ловлю Стерлядей, оставь соху…

Толстой смеется, но потом приходит в ярость. "Чем занимаются! Чем занимаются! И это — литература?! Вокруг — виселицы, полчища безработных, убийства, пьянство невероятное, а у них — упругость пробки!" Со скоростью журналистского спринта "Биржевка" предает приговор гласности, и… наступает звездный час автора безвестных "хабанер". Прознав, на кого пал яснополянский гнев, московские газетчики устраивают облаву: в одночасье Игорь Лотарев, избравший для себя знойный псевдоним — "Северянин", становится известен на всю Россию.

Впоследствии, возвращая долг великому старцу, "король поэтов" напишет о нем так:

Солдат, священник, вождь, рабочий, пьяный Скитались перед Ясною Поляной, Измученные в блуде и во зле. К ним выходило старческое тело, Утешить и помочь им всем хотело И — не могло: дух был не на земле…

Заметим перечень, где от "солдата" до "пьяного" выстроен "народ"- мы к нему еще вернемся, а пока — о поэте.

Отчасти перед нами и автопортрет. Дух летает, а тело "ходит". Отныне даже и "бегает": сорок журналов оспаривают право напечатать стихи; женские гимназии, институты, училища, курсы и благородные собрания рвут на части вошедшего в моду автора, зазывая на вечера.

И наконец, в его сторону поворачивают головы громовержцы поэтического Олимпа.

Впоследствии, возвращая долги, крестник скажет: "Мильоны женских поцелуев” — ничто пред почестью богам: и целовал мне руки Клюев, и падал Фофанов к ногам!"

Насчет Клюева — сомнительно, а насчет Фофанова — правда, впрочем, стилизованная: мэтр если и падал, то спьяну. Но талант оценил. Первым — Фофанов, затем — Брюсов, затем Сологуб. Потом — все: Гумилев, Aхматова, Блок…

Что "Гумилев стоял у двери, заманивая в "Аполлон" — явное преувеличение, а что признал — факт. Хотя признал с оговорками.

И долг будет возвращен — с оговорками. "Уродливый и блеклый Гумилев" потянет только на "стилистический шарм". Зато в Ахматовой будет учуяна "бессменная боль" и узрена — высшая похвала! — "вуаль печали". Главное же — Блок. Блок сказал: (если суммировать): Северянин — истинный поэт, талант его — свежий, детский, но у него НЕТ ТЕМЫ; это — капитан Лебядкин…

Люди, читавшие Достоевского, конечно, вздрогнут от такой похвалы; Блок, предвидя это, прибавил: "Ведь стихи капитана Лебядкина очень хорошие…" В каком смысле? — позволительно уточнить. В смысле: что на душе, то и на языке. Детская непосредственность. Прозрачность. Открытость.

Отдавая долг, Северянин напишет: "Мгновенья высокой красы! Совсем незнакомый, чужой, в одиннадцатом году прислал мне "Ночные часы". Я надпись его приведу: "Поэту с открытой душой".

И по-детски подхватит "блоковское":

Вселенную, знайте, спасет Наш ВАРВАРСКИЙ русский Восток!

В устах Северянина этот скифский выкрик звучит скорее жалобно, чем угрожающе, но что душа его детски, беззащитно открыта всему, что в нее залетает, действительно поразительная и, может быть, уникальная его черта в сонме великих поэтов. И защищается он в их кругу детски наивно. От простонародной поскони: "И, сопли утерев, Есенин уже созрел пасти стада". От интеллигентской сложности: "Когда в поэты тщится Пастернак, разумничает Недоразуменье". От безудержной ангажированности: "Блондинка с папироскою, в зеленом, беспочвенных безбожников божок, гремит в стихах про волжский бережок, о в персиянку Разине влюбленном".

Обратная связь: "От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой!" — импульсивное письмо, написанное ему Цветаевой в 1931 году в Париже после "поэзоконцерта", данного там Северянином. Письмо не отправлено из-за быстрого отъезда адресата. А может, — из-за учуянной неприязни. Вот эпиграмма 1937 года: "Она цветет не божьим даром, не совокупностью красот. Она цветет почти что даром: одной фамилией цветет" — не опубликована. А вот цветаевские записи: "Поэт пронзительной человечности", "романтизм, идеализация, самая прекрасная форма чувственности…" Тоже не для печати, для себя. Создается впечатление сорвавшегося, не состоявшегося взаимопонимания. Отчего не состоялось? Не от общей ли "ауры", окружавшей певца "ананасов в шампанском"? Когда в 1912 году Цветаева, молоденькая, и, кажется, в зеленом платье, (но еще вроде бы без папироски), впервые попадает в Крым, в волошинском доме ей шепчут: "Знаете, кто здесь? Северянин…" — и тайком ведут в аллею, где молодой человек, изящно склонившись к кусту, нюхает розы. Розыгрыш! Артист открывает свое имя: Сергей Эфрон. С этой сцены начинается любовная драма Цветаевой — Северянин символом стоит при ее начале, и характерно отношение к нему действующих лиц. В самый взлет популярности автора "грезо-фарсов" в самых рафинированных интеллигентских кругах принято его как бы сторониться, стесняться, принимать с легким пожатьем плеч либо со здоровым юмором. Чтобы сказать ему: "приветствую Вас, дорогой", нужно все это переступить..

Поделиться с друзьями: