Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Все это и откликается годы спустя при отдаче долгов, когда мучительно и самозабвенно чеканит в "медальонах" отрезанный от России, запертый в эстонской глуши Северянин портреты великих современников, в кругу которых он видит и свое бесспорное, но несколько двусмысленное место.
Две фигуры особенно интересны в этом кругу. Во-первых, Хлебников — тем, что начисто проигнорирован. И во-вторых, Маяковский — тем, что энтузиастически поддержан.
Дисконтакт с Хлебниковым на первый взгляд странен. Казалось бы, здесь близки сами принципы словесного пересотворения реальности. "Струнец благородный", поющий "пахуче, цветочно и птично", неутомимый "будоражич", влекомый "узовом", — чем это не Хлебников?
А может, потому и несовместимы, что стоят — поэтически — в одной точке, но смотрят — в разные стороны: один — в прабытие, другой — в лазурную "даль"?
С Маяковским — обратный случай: один — в марширующих колоннах пролетариата, другой — в "олуненных аллеях", где. шелестят платья "дам", а связь очевидна, притом — прочнейшая, никакими революциями не поколебленная! "Мы никогда почему-то не говорили с Володей о революции, хотя оба таили ее в душах". Почему "таили"? Потому что и без "революций" чувствовалась тяга?
Тяга с обеих сторон. Со стороны Маяковского, который Северянина постоянно цитирует и декламирует. И, встретив его в 1922 году в Берлине, окликает радостно: "Или ты не узнаешь меня, Игорь Васильевич?" — И рапортует: "Проехал Нарву. Вспоминаю: где-то близ нее живешь ты. Спрашиваю: "Где тут Тойла?" Говорят: "От станции Иеве в сторону моря. Дождался Иеве, снял шляпу и сказал вслух, смотря в сторону моря: "Приветствую тебя, Игорь Васильевич!".
Вот так: перед богом шляпы не снимал, а тут — снял.
А вот и отклик — в "Медальонах":
В иных условиях и сам, пожалуй, Он стал иным, детина этот шалый, Кощунник, шут и пресненский апаш: В нем слишком много удали и мощи, Какой полны издревле наши рощи, Уж слишком весь он русский, слишком наш!Это, пожалуй, поточнее, чем "народа водитель — народный слуга"?..
Они родственны изначально, фундаментально, уже тем, что оба — вне "фундамента" — маргиналы, оба с "краев". Только Маяковский, с "края" явившись, хочет" середину" сокрушить, Северянин же — все обновить, но и сохранить разом. И предков своих любовно перечисляет, почитая не только "юного адъютанта", который "оказался Лотаревым, впоследствии моим отцом" и растратился в роли" коммерческого агента", но и мать, дворянку старинного рода и, между прочим, урожденную Шеншину.
Все это не мешает отпрыску шеншинского рода на пару с отпрыском казаков и сичевиков (две ветви русского "футуризма") дразнить и злить толстозадую чернь, таскающуюся на их поэзоконцерты. Маяковский издевается зло, нахально, грубо. Северянин издевается тонко:
В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом Вы такая эстетная, вы такая изящная… Но кого же в любовники? И найдется ли пара вам? Ножки пледом закутайте дорогим, ягуаровым, И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом, Жизнь доверьте вы мальчику в макинтоше резиновом…Человек, мало-мальски чувствующий "запах слов" в стихе, не обманется бензиново-резиновым оттенком "рая".
Но происходит невероятное: публика — обманывается. Ананасно-шампанская чернь иронии как бы не воспринимает.
В результате: Маяковский получает то, чего добивался, — ненависть. Северянин получает то, на что никак не расчитывал: идольское поклонение.
Или втайне расчитывал?
Потом всю жизнь открещивается, выбивая свой профиль на "медальоне":
Он тем хорош, что он совсем не то, Что думает о нем толпа пустая, Стихов принципиально не читая, Раз нет в них ананасов и авто.Разумеется, Игорь Северянин "совсем не то", чем вольно или невольно делается по выходе в 1913 году "Громокипящего кубка" и кем остается вплоть до того упопомрачительного дня 27 февраля 1918 года, когда в московском Политехническом музее публика избирает его "королем поэтов" (оставляя Маяковского вторым, а Бальмонта отодвигая еще дальше к хвосту).
Кажется, Маяковскому это досадно, хотя, не подав виду, он бросает в публику: "Долой королей — они нынче не в моде!" И примирительно Северянину, наедине: "Не сердись, я их одернул — не тебя обидел. Не такое время, чтобы игрушками заниматься".
Но для Северянина это не игрушки — он принимает свое избрание — всерьез:
Отныне плащ мой фиолетов, Берета бархат в серебре: Я избран королем поэтов На зависть нудной мошкаре…Любопытная подробность: некоторое время спустя Есенин, застав в Харькове обнищавшего и больного Хлебникова, устраивает тому публичную церемонию избрания "Председателем Правительства Земного Шара". Все участники представления (большею частью студенты) воспринимают это с юмором. Единственный, кто относится к церемонии всерьез, — сам "Председатель". Он очень горюет, узнав, что все это шутка.
Таинственная точка соприкосновения между Хлебниковым и Северянином — смычка по "детскости". Отсюда их пути ложатся в разные "края"; одному — скорая смерть в родном краю, другому — путь за его пределы.
Облачившись в "фиолетовый плащ", Северянин возвращается из Москвы в Питер, а потом отбывает за пределы России. Навсегда.
Это не изгнание, не бегство. Автора "грезо-фарсов" несет потоком обстоятельств: он отбывает в Эстонию на "дачу". Дача (вместе с Эстонией) отделяется в суверенитет. Впоследствии Северянин многократно заявляет, что он не эмигрант, а дачник. Что "дачник" — это серьезнейшая позиция и в пределах страны Советов, он не знает — чтобы это знать, надо серьезнее относиться к Пастернаку — принципиальному "дачнику" среди героев соцреализма.
Однако за пределами "королевства" король вскоре обнаруживает, что произошло непоправимое. Ему хватает года, чтобы осознать "фарс" осуществившейся "грезы", и в феврале 1919 года он от порфиры отрекается:
Да и страна ль меня избрала Великой волею своей От Ямбурга и до Урала? Нет, только кучка москвичей…Оградившись "струнной изгородью лиры", он возвращается к проклятому вопросу: "что мне мир, раз в этом мире нет меня?"
Вернемся и мы: что такое Северянин, если не "король поэтов", не певец "ликеров" и "Creme de Violette", не "эгофутурист", "впрыгивающий лазурно в трам" и заказывающий: "Шампанского в лилию"?
Если он "совсем не это", то что же он?
Он — наследник тоскующей и стонущей русской музы, которая от Некрасова уже рухнула к Надсону и теперь ищет, куда выбраться. Очи усталые. Сны туманные. Чары томные. Хижины убогие.
Эти северянинские "хижины", конечно, мало похожи на реальные избы, как и его комфортабельные ландолеты — на реальные экипажи. Все смягчено, стушевано, высветлено, обестенено. Краски приглушены — сильные тона тут немыслимы. "Когда твердят, что солнце красно, что море — сине, что весна всегда зеленая, мне ясно, что пошлая звучит струна". Похоже, это отталкиванье от блоковской цветовой определенности. У Северянина цветопись пестрая, и цвета неакцентированы, неотделимы от предметов: коралл бузины, янтарь боярышника, лазоревая тальма, сиреневый взор… Иногда какие-нибудь топазы или опалы наводят на мысль о сходстве этого узорочья с клюевским, но Клюев писал заведомо нереальную фактуру- Северянин же описывает реальный мир, но он в этом мире видит не цвета и предметы, а смешенье их, дробленье: блестки, искры, арабески, брызги, узор- все пенное, искристое, кружевное, ажурное, пушистое, шелестящее, муаровое. Переливы черного и серебристого вобраны в общую гамму; черное почти не видно, серебро поблескивает в смесях и сплавах: серебро и сапфир, серебро и бриллианты, серебро и жемчуг. Лучистые среброструи…