Краткая история стран Балтии
Шрифт:
Манориальная система и крепостное право
Шведских правителей Ливонии и Эстонии особенно раздражало положение крестьянства на подведомственных им территориях — точнее, полный контроль землевладельцев над сельским населением, выводящий последнее из-под юрисдикции короля. Контраст с материковой Швецией в этом отношении был разительным. На побережье, от литовских до эстонских земель, землевладельцы боролись за нерушимость права контролировать население своих владений и на протяжении нескольких предшествующих столетий в массе своей пользовалось им. В Швеции же крестьяне хотя и находились, как и везде, в самом низу общественной лестницы, тем не менее, пользовались относительными свободами и могли минимально участвовать в управлении. На побережье Балтики обычное право, которым ранее пользовались крестьяне, было жестко урезано, а оставшиеся права легко было обойти. Короче говоря, в Швеции не существовало крепостного права, а на побережье оно процветало. Суть балтийского крепостного права описывалась немецкими терминами Leibeigenschaft («владение человеком»), Erbuntertanigkeit («наследственная зависимость»); латышский термин dzimtbusana указывает на то, что зависимое положение было наследственным, а литовский термин baudziava указывает на трудовую повинность. Общая неопределенность местных терминов происходит оттого, что весь комплекс обязанностей, прав, ограничений, привилегий, санкций и наказаний, связанных с крепостным правом, не имел местного происхождения, но постепенно импортировался в Ливонию и Эстонию из Центральной Европы начиная с XIV в. Следовательно, в Литве, где отношения между крестьянином и землевладельцем складывались в контексте Литовского государства, крепостной гнет был сравнительно менее тягостным; в Эстонии и Ливонии к XVII в. он распространялся только на местное сельское население. В Литве в правление Сигизмунда II Августа (Великий князь, 1544–1572) были проведены широкомасштабные сельскохозяйственные реформы. Среди прочего, в рамках этих «волочных реформ», королевские земли были отделены от частных поместий, было введено трехполье, систематизированы обязанности крестьян, и каждому крестьянскому хозяйству был определен надел (лит. valakas) земли. Волочные реформы способствовали увеличению государственных доходов и демонстрировали, что монарх может добиться подобного результата в своем королевстве, но не ставили целью уничтожение крепостного права, да и не могли этого сделать, не испортив отношений между великим князем и землевладельческой аристократией.
По определению порядки, обобщенно именуемые термином «крепостное право», в разных местностях и регионах Балтийского побережья различалась. Две его основные черты — трудовая повинность и ограничение передвижения крестьян появились в XIV–XV вв. как побочные продукты манориальной (поместной) системы, в соответствии с которой вассалы держали землю своих сеньоров и сами могли выступать сеньорами для своих вассалов. Невозможно точно назвать количество поместий на побережье в XVII в., но в Курляндском герцогстве в середине этого столетия было около 700 поместий, из которых герцогский дом контролировал примерно 215 из них. В латышскоязычной части Шведской Ливонии насчитывалось около 360 поместий. Землевладельцы переходили в разряд богатых, если получали доход с очень крупных поместий или с большого числа поместий либо когда получали возможность сочетать первое со вторым; курляндский герцогский дом Кеттлеров был, возможно, одним из самых богатых во всем Балтийском регионе. В литовских землях несколько иной подсчет указывает на богатство семьи Замойских: принадлежавшие им земли включали более 200 деревень и 11 городов. Существовало множество типов поместий: поместья были коронными, частными, наследственными, ненаследственными, арендованными, сдаваемыми в аренду, обрабатываемыми полностью и частично, существовали также поместья, находившиеся в собственности городов. Виды крестьянских поселений также широко варьировали по всему побережью. На одном конце этого типологического ряда находились индивидуальные крестьянские усадьбы Ливонии и Эстонии, где указания землевладельца напрямую адресовались крестьянской семье, без участия какой-либо промежуточной деревенской организации, а на другом — латгальские и литовские деревни различных типов, где деревенская община могла выступать в качестве посредника между своими членами и землевладельцем.
Повседневные внутренние правила и практики, принятые в поместьях, в течение длительного времени «надстраивались» над крестьянскими обычаями и правом, иногда замещая их или сливаясь с ними. По мере стабилизации поместной системы в XV и XVI вв. возникли различные варианты отношений между землевладельцами и крестьянами. В некоторых местах крестьяне сохраняли свободу передвижения и работали на хозяина поместья в счет арендной платы. Где-то крестьяне даже сохраняли собственные земли, свободные от всякого рода обязательств. Однако другая модель отношений представляла собой сочетание трудовых повинностей, натурального оброка и строгих ограничений на передвижение. Различные вариации этих практик существовали всегда, но, когда в XVII в. шведская администрация столкнулась с системой, сложившейся в Эстонии и Ливонии, на первый план вышли жесткие ограничения и трудовые повинности, при том, что манориальная (или поместная) система, основанная на них, была глубоко укоренившейся. Хотя (теоретически) землевладельцы и держали свои поместья от другого, более высокопоставленного господина, практически они считали поместья своей собственностью. Обычное право крестьян теоретически все еще защищало их каким-то образом, однако эта защита легко отменялась решениями, принимаемыми землевладельцами в своих интересах. Как уже было сказано, к XVII в. землевладельцы Эстонии и Ливонии стали в некоторой степени ориентироваться на рынок. Средневековый идеал самодостаточного поместья ушел в прошлое, а материальные интересы землевладельцев диктовали, чтобы крестьяне были «привязаны» к земле как неотъемлемая от нее рабочая сила. Значительная часть рабочей недели крестьян протекала в работе на полях хозяина поместья, а остаток времени посвящался обработке собственных наделов. Взамен, и снова в теории, хозяин поместья нес так называемую «патриархальную» ответственность за «своих» крестьян: защищал их от грабителей и преступников, отправлял правосудие (что включало телесные наказания), разрешал споры на местном уровне, в голод и неурожай оказывал им помощь из своих амбаров, а также обеспечивал соблюдение традиционных обычаев, сохранение прав и привилегий.
Усилия шведов изменить распределение власти в сельской местности продемонстрировали ограниченность возможностей абсолютизма, так как шведской королевской власти приходилось во многих отношениях поддерживать сотрудничество с балтийской знатью. Тонкий слой представителей администрации, назначенной королем, не мог должным образом справиться с управлением побережьем. Лишь во времена Карла XI, правление которого началось в 1680 г., шведские короли смогли найти способ сократить власть земельной аристократии в ходе так называемого «сокращения поместий». Началась повсеместная проверка прав собственности на поместья, и, в случае если эти права не соответствовали необходимым критериям, поместье «возвращалось» шведской короне. С помощью этого метода корона приобрела право собственности на примерно пять шестых всех поместий в Ливонии и на половину — в Эстонии. Затем эти поместья вновь передавались тем же владельцам, но теперь уже они должны были платить королю значительные суммы за держание земли и за возможность изменять условия жизни крестьян. Повсюду сокращались нормы трудовых повинностей, а телесные наказания ставились под контроль. Накладывались ограничения на практику перемещения крестьян помещиками по своему усмотрению. В то время как этот механизм увеличивал приток доходов в Стокгольм, улучшения условий жизни крестьян в долговременном отношении не происходило. Процесс сокращения перемещений крестьян и повышения норм труда начался до появления шведов в этом регионе и продолжался после их ухода. Фактически, то же самое происходило по всему востоку Европы и в России: Балтийское побережье не было исключением. В целом растущая ориентация землевладельцев на рынок означала большую производительность поместий, которые приносили больший доход. Единственным ограничением того, сколько дней можно было потребовать от крестьянина работать на землевладельца, чтобы производить излишки на продажу, являлись не правовые нормы, но только человеческая выносливость. В этой ситуации юридические меры пресечения жестокой эксплуатации крестьян даже под властью шведов не могли быть сколько-нибудь эффективными в долгосрочной перспективе, поскольку за соблюдением законов на местном уровне следил сам землевладелец, что облегчало ему возможность нарушений. Разумеется, не в интересах помещика было полностью лишить крестьян времени для работы на себя, но, пока окончательное решение по поводу норм труда оставалось за землевладельцем, качество жизни крестьян в разных поместьях различалось. Основным выходом для крестьян, чувствовавших, что с ними обходятся несправедливо, становился побег — так было до прихода шведов, и ничего не изменилось с их появлением. Ливонские крестьяне бежали через границы провинций в Курляндию и Латгалию, а также в прусские, русские и литовские земли; многие бежали в города, особенно в Ригу. Побеги происходили в обоих направлениях, поскольку многие крестьяне приходили на побережье из соседних земель в надежде на лучшую жизнь. Повсеместно циркулировали слухи (часто преувеличенные или даже ложные) на тему того, где трудовые повинности менее тягостны. В первое время семьи беглых крестьян могли временно вознаграждаться на новом месте жительства меньшими нормами труда и зерном для посева. Также ходили слухи, что жизнь крестьян в коронных или герцогских поместьях несколько легче, чем в частных. Феномен крестьянских побегов был настолько распространен на протяжении всего XVII столетия, что стал причиной множества судебных дел, возбуждаемых одними землевладельцами против других, а также поводом для многочисленных осуждающих проповедей лютеранских священников.
Если описывать манориальную систему с ее крепостным правом в абстрактных терминах, создается впечатление, что крестьяне в ней были безликой анонимной рабочей силой — массой, состоящей из взаимозаменяемых компонентов, — и, несомненно, некоторые помещики думали о своих крестьянах именно так. Но усилия шведского правительства в XVII в. внесли определенные позитивные изменения в ежедневную жизнь отдельных крестьян. Попытки шведов распространить свое влияние на сельскую местность часто начинались с кадастровых описей, составление которых, в свою очередь, требовало процедур, напоминающих перепись населения и предполагающих посещение отдельных усадеб, а также составление описи крестьянских и помещичьих земель. Формы, заполненные в процессе кадастрификации, содержали имена крестьян, живущих на описываемых землях, и информацию об их семьях.
Сходные типы информации содержались в книгах посещений, которые вели лютеранские священники. В целом ни эстонские, ни латышские крестьяне XVII в. не имели фамилий — во многом потому, что подобные идентификационные маркеры не были нужны людям, почти никогда не пересекавшим границ поместий, в которых жили, и почти не имевших дела с правительственными органами; однако их усадьбы носили уникальные собственные имена. То есть в кадастровых описях или книгах посещений крестьянина могли называть, например, Яан с хутора Озолинь, что, очевидно, было вполне достаточным идентификатором для духовенства или правительственных переписчиков. Подобные записи свидетельствуют о том, что крестьяне в пределах своего круга, очерченного невысоким социальным статусом и местом проживания, представляли собой весьма иерархическое сообщество, где одни имели закрепленное обычаем право на полноценное держание земли, тогда как другие располагали лишь частичным правом на землю, а третьи не имели земли вовсе. Последние, впрочем, не обязательно были самыми бедными, поскольку большую их часть составляли крестьяне, переходившие с хутора на хутор в качестве работников, обычно на основе контрактов, заключаемых в устной форме на год. Крестьяне, имевшие землю, жили семейными группами, ядром которых была супружеская пара (владелец хутора и его жена) с детьми. Нередко в таких хозяйствах мы видим и женатых братьев и замужних сестер главы семьи, а также стареющих родителей его самого или его жены. Процент таких составных семей был достаточно высоким по сравнению с крестьянскими семьями Западной Европы. Размер и состав таких групп во многом зависели от того, сколько требовалось людей, чтобы выполнять трудовую повинность на помещичьих полях. Таким образом, количество рабочих рук — мужских или женских — в конкретном крестьянском хозяйстве не обязательно служило свидетельством состоятельности этого хозяйства, но было лишь показателем существующих трудовых повинностей. Тщательное сравнительное исследование вопроса, как именно балтийские крестьяне приспосабливались к манориальной системе в различных регионах, все еще остается актуальным, а пока доступная нам информация предостерегает исследователей от всякого рода упрощений. Хотя усилия шведов, направленные на улучшение положения крестьян, сохранили в устной эстонской и латышской крестьянской традиции память о «добрых шведских временах», позиции землевладельцев остались столь прочными, что они не могли не попытаться вернуть себе потерянное, как только для этого наступит подходящее время.
Религия и мир печатного слова
В то время, когда земли побережья продолжали будоражить военные и политические конфликты, в интеллектуальной жизни региона происходили другие, гораздо менее заметные изменения: в XVI в. явилось печатное слово на местных языках. Печатные издания стали первыми звеньями в цепи подобных произведений, которые на протяжении следующих двух столетий сформировали эстонский, латышский и литовский литературные языки. Однако в XVI и XVII вв. авторы или, чаще, переводчики таких книг не преследовали подобных целей. Переводчиками книг на языки народов побережья были священнослужители, как лютеране, так и католики, причем первые руководствовались утверждением Мартина Лютера о том, что слово Божье должно быть доступно простым верующим на их родном языке, тогда как вторые следовали принципам католической Контрреформации. Как те, так и другие пользовались новыми печатными технологиями, изобретенными и популяризированными Гутенбергом. С высокой вероятностью можно утверждать, что работ этих авторов потеряно столько же, сколько сохранилось, поскольку в землях побережья не существовало в те времена хранилищ, где можно было систематически собирать и хранить книги. Но несмотря на это, по совокупности данных, появление таких произведений стало инновационным шагом в культуре побережья.
И в Ливонской конфедерации, и в Речи Посполитой на протяжении нескольких столетий как устное, так и письменное общение успешно преодолевало границы языковых сообществ. Местные диалекты, используемые в том или ином регионе, с высокой вероятностью имели письменную форму. Правящие круги, начиная со Средних веков и позже, использовали для официальной внутренней переписки нижненемецкий, латинский, польский, церковнославянский или шведский языки, и только на литовских территориях местный литовский язык предположительно использовался для устных коммуникаций в высших кругах, возможно, даже и в XVI в. Эстонский, латышский и литовский языки вошли в данное столетие как основное средство общения в низших слоях общества. Среди этих трех языков латышский в XV–XVI вв. находился еще в процессе формирования, и, по мере того как убывали различия между куршами, ливами, земгалами, латгалами и селами, стало появляться общее определение «латыши». Списки крестьян, обязанных в Средние века платить оброк или налоги, ясно показывают, что на иерархической лестнице общества ниже носителей «высших» языков находилось значительное население, чьи имена значительно отличались от обозначений, принятых среди чиновников. Однако коллективное обозначение для них находилось в постоянном процессе изменения; к тому же правящие классы, очевидно, проявляли мало интереса к тому, чтобы точно определить разницу между различными языковыми сообществами низших классов — в научных или иных целях. Но перевод Священного Писания на местные языки, осуществлявшийся лютеранским и католическим духовенством, требовал и такого разграничения, и глубокого понимания уникальности каждого из местных языков, и это совершенно точно позволяет считать усилия духовенства заслуживающими внимания.
Совершенно очевидно, что высшим классам и чиновничеству никак не мешало незнание местных наречий. Более чем вероятно, что на побережье были широко распространены гибридные языки — вульгаризованные формы разговорной речи, возможно с усиленным использованием жестикуляции, предназначенные для облегчения взаимопонимания представителей высших и низших социальных кругов в таких языковах сообществах. Несомненно, что имели место и посредники — люди, знавшие используемые языки настолько хорошо, чтобы выступать в роли переводчиков. Среди этих посредников были и представители духовенства, отвечавшие за местные сельские общины. В Средние века таких священнослужителей учили, что знать язык своих прихожан важно, несмотря на то что церковные обряды проводятся на латыни. Следование этим инструкциям не было повсеместным и оставалось непоследовательным. В Великом княжестве Литовском преобладало польское духовенство, которому приходилось иметь дело с литовскоязычными прихожанами. Если ранее церковь поощряла изучение приходскими священниками местных языков, то лютеранство (и кальвинизм в Польше) сделало такое изучение, фактически, обязательным. Соответственно, большинство раннепечатной литературы на латышском, эстонском и литовском языках имело религиозный характер; светские разновидности печатной литературы этого времени представляли собой нетипичный феномен, в любом случае вызванный преобладающими религиозными целями.
Переводы священных текстов были частью большого корпуса печатных работ, опубликованных в Балтийском регионе или посвященных ему и написанных на одном из основных языков науки того времени и данного региона, то есть на латыни, нижненемецком или польском. Эти книги отражали тенденции ренессансного гуманизма XVI в. и могли быть хрониками (например, «Ливонская хроника» Балтазара Руссова, 1578), историческими описаниями (Михалон Литвин. О нравах татар, литовцев и москвитян, 1615) или стихотворными произведениями (автором которых был, например, Миколоюс Гусовианас [12] , 1475–1540). С течением времени таких произведений становится все больше, появляется все более широкое разнообразие жанров и предметов, как светских, так и религиозных. В XVII столетии в их число вошло такое известное описание язычества в Ливонии Пауля Эйнгорна (Paul Einhorn. Die Wiederlegungen der Abgotterey und nichtigen Aberglaubens, 1627), а также типичный для этого времени текст Германа Самсона, осуждающий колдовство (Hermann Samson. Neun Auszerlesenen und Wolgegrundete Hexen Predigt, 1626).
12
Nicolaus Hussovianus. Имя этого уроженца Великого княжества Литовского, писавшего по латыни, польские, белорусские и литовские авторы пишут по-разному. Здесь приводится литовский вариант написания.
Молодые жители побережья с интеллектуальными наклонностями могли получить прекрасное образование в Вильнюсском университете — учебном заведении, основанном орденом иезуитов в 1570 г. и получившем статус университета в 1579 г. от польского короля Стефана Батория; в Дерптском (Тартуском) университете, созданном в Эстонии в 1632 г. по приказу шведского короля Густава II Адольфа; в Кёнигсбергском университете, прозванном «Альбертина» в честь своего основателя, прусского герцога Альберта, учредившего его в 1544 г. в противовес детищу иезуитов — Краковской академии. Интеллектуальная жизнь побережья была достаточно активной, несмотря на военные действия и связанные с ними потери, но, чтобы приобрести известность, авторы должны были писать на «культурных» языках (нем. Kultursprachen). Некоторые из этих авторов могли вести свой род от эстонских, латышских или литовских крестьян, но их латинизированные или полонизированные имена не позволяют определить их действительное происхождение.