ЖАНРЫ

Краткая история стран Балтии
Шрифт:

Несмотря на впечатляющую долю латышей в растущем населении городов, представителям латышского «национального пробуждения» было очень трудно осознавать города частью будущей латышской культурной нации. Большинство городов продолжали сохранять немецкую атмосферу, и балтийские немцы доминировали в их управлении. Хотя латышская устная традиция часто упоминала города в сочетании с местоимением «наш» (musu), этот термин предполагал скорее место жительства, разделяемое там с представителями других народов, чем растущее осознание собственной культурной гегемонии. Более того, во всех городах сохранилось не только немецкое политическое доминирование; русский язык и идиш использовались там так же часто, как немецкий и латышский. Культурное и языковое смешение вследствие межнациональных браков было крайне незначительным и никогда не превышало 3–4 % даже среди латышей и немцев, живущих в небольших городах. Каждая городская языковая община развивалась сама по себе, без неизбежного ежедневного экономического взаимодействия, порождающего общую городскую культуру. Историки культуры этого периода, например, отмечают, что рост населения Риги в период 1850–1900 гг. способствовал появлению множества небольших «Риг», каждая из которых представляла собой отдельную культурно-языковую общину. Сказанное справедливо и в отношении других крупных городов, за исключением случаев, когда имелись причины, благодаря которым одна языковая группа могла доминировать во всем городе. Такой тип мультикультурализма представлял собой палку о двух концах: с одной стороны, он порождал интересное многообразие, а с другой — соседство различных групп основывалось скорее на удобстве и соблюдении собственных интересов, чем на ощущении общегородской общности. Некоторые латышские интеллигенты в 80-е годы XIX в. — в первую очередь Якобс Апситис (1858–1929) — уже изображали города как средоточие ложных ценностей, где молодым людям, прибывающим из «чистой» латышской деревни в поисках работы и перемен в жизни, легко сбиться с пути истинного.

Литературные обобщения подобного рода никоим образом не могли остановить миграцию из сельской местности в города, носившую преимущественно экономический характер, однако они привносили в развивающуюся латышскоязычную литературу ностальгию по сельской жизни и убеждение, что модернизацию не следует проводить столь рьяно, как на том настаивали наиболее активные представители «национального пробуждения», такие, как Вальдемарс. Тем не менее даже писатели вроде Апситиса пользовались всеми выгодами городского и экономического роста, порождавшего все большую читательскую аудиторию для газет и журналов на латышском языке, по мере того как богатеющие жители деревень и городов с удовольствием приобщались к чтению. При всей ироничности этой ситуации, латышскоязычный национализм действительно с самого начала отличался приверженностью родному языку и сельской жизни: латышами считались те, кто говорил по-латышски и был тесно связан с деревенской жизнью, особенно с той частью побережья, которая могла считаться землей их предков. А к социально-экономическим переменам второй половины XIX в., принесшим латышам столь разнообразные ценности, они относились с подозрением.

В Эстляндии и эстонской части Лифляндии во второй половине XIX в. также наблюдался рост городов, но нигде он не достиг таких масштабов, как в Риге. Два наиболее важных города на момент начала XIX в. — Таллин и Тарту (Дерпт) остались такими и к концу столетия. Оба города некогда были членами Ганзейского союза, и оба, как и Рига, стремились достичь некоторой независимости в отношениях с рыцарствами, однако в XIX в. балтийские немцы продолжали удерживать в них власть. В Таллине они контролировали гильдии, местную и международную торговлю, а в окрестностях города строили первые заводы. Преимущественно немецкая профессура Тартуского (Дерптского) университета создала городу заслуженную славу главного университетского центра побережья.

Как наиболее важный город Эстляндской провинции, Таллин после 1710 г. стал российским административным центром. Во второй половине XIX столетия в нем начался быстрый рост населения: в 1850 г. в городе было 27 тыс. жителей, а к 1913 г. — 160 тысяч. Для эстонского деревенского населения Эстляндиии (северная часть Лифляндии) Таллин постепенно становился индустриальным центром притяжения, таким же, как Нарва; наибольшее число переселенцев из сельской местности направлялось именно в эти города. В Нарве преобладали текстильные предприятия, в то время как в Таллине развивались в основном металлообработка и машиностроение. К 1900 г. 41 % всех эстонских промышленных рабочих были сконцентрированы в Нарве и 33 % — в Таллине. Хотя динамика экономических и демографических изменений была одинаковой по всему региону, в абсолютных цифрах эстонские земли очевидно уступали латвийским, где количество промышленных рабочих выросло с 6,5 тыс. человек в 1860 г. до 24 тыс. в 1900 г. Хотя население эстонских городов увеличилось в три раза, доля городских жителей в общем составе населения возросла не так значительно: с 8,7 % в 60-х годах XIX в. до 19,2 % к концу столетия. Как и на латвийских территориях, большинство эстонского населения (и землевладельцев из числа балтийских немцев) оставалось сельским и зависело от доходов, получаемых от сельского хозяйства; в том числе по этой причине философия эстонского национализма в данный период связывала принадлежность к эстонскому народу с принадлежностью к крестьянству (или, по крайней мере, с крестьянским происхождением), полагая, что основные добродетели присущи именно сельским жителям, и считала устное народное творчество квинтэссенцией народного духа (Volksgeist). Благодаря относительно небольшой доле городского населения среди эстонцев эстонская литература уделяла противостоянию город — деревня гораздо меньше внимания, чем латышская. К концу же столетия доля городского населения среди эстонцев была больше, чем среди латышей; к этому времени в 12 из 13 эстонских городов балтийские немцы составляли менее 20 % населения.

Тарту (Дерпт), будучи единственным университетским центром Прибалтики, несмотря на то что являлся сравнительно небольшим городом (в 1854 г. — 13 тыс. жителей, в 1900 г. — 40 тыс.), играл уникальную роль в жизни региона. Этот город стал известным уже в XVII в., когда шведское правительство, контролировавшее в то время Лифляндию, основало здесь в 1631 г. Густавианскую академию. Также в Тарту появилась первая в Эстонии типография (1632) и, в XVIII в., семинария Форселиуса, первое учебное заведение в Эстонии, готовившее учителей. Город Тарту давно и прочно стал ассоциироваться с высшим образованием, и даже то, что на протяжении значительной части XVIII в. Тартуский университет был закрыт российским правительством (в 1802 г. он был открыт вновь), не разрушило этой ассоциации. Численность населения Тарту всегда была сравнительно небольшой; известность городу давало количество его студентов. Балтийские немцы считали Тартуский университет «своим», имея для этого определенные причины. Латышские студенты из Лифляндии и Курляндии (количество которых на протяжении XIX в. росло) называли этот город по-своему— «Тербата» или, в более разговорном варианте, «Метрайне», тогда как русские колебались между вариантами «Дерпт» или «Юрьев» — под последним названием город был известен в средневековых русских летописях и это же имя получил позже в результате русификации балтийских губерний, всерьез начавшейся после 1883 г. (об этом см. ниже). Множество молодых балтийских немцев получали университетское образование именно здесь, наряду со множеством деятелей латышского «национального пробуждения». Именно в Дерпте было основано первое общество студентов-латышей (Lettonia), созданное по образцу немецких студенческих корпораций (Burschenshaften). Для небольшого, но растущего количества латышей, имеющих университетское образование, Дерпт (Тарту) был столь же привычным компонентом картины мира, как в Курляндии (по различным причинам) Рига и Елгава. Именно в Тарту впервые произошло множество важных событий эстонского «национального возрождения» — первый певческий праздник в 1869 г., открытие первого национального театра в 1870 г., основание Общества эстонских литераторов в 1871 г. В то время как латышские студенты Тартуского университета закладывали основы «национального пробуждения», студенты немецкого происхождения испытывали чувство культурного превосходства, полагая это место и учебное заведение «своим», «немецким». Новая притягательная цель в области образования появилась в 1862 г., когда был основан Рижский политехнический институт, в котором, в отличие от «гуманитарного» Дерпта, предполагалось делать упор на точных науках и технических дисциплинах. Традиционные механизмы приема новых студентов в Дерпте значительно изменились с началом русификации 1883 г., когда университет был переименован в Юрьевский и русский стал обязательным языком преподавания.

Литовская часть Прибалтики в середине века была преимущественно сельскохозяйственной и оставалась таковой и к концу столетия. Около 90 % населения составляли крестьяне; отмена крепостного права в 1861 г. дала им землю, но вместе с тем обрекла на долгосрочные выкупные платежи правительству. При этом на литовских территориях находились два крупных города — Вильнюс и Каунас, население которых стало быстро расти с 1850 г.; к 1897 г. население Вильнюса составляло 154 тыс. человек, а Каунаса — 86,5 тысяч. Оба они пережили свой расцвет раньше; в XIX в. это были просто крупные города на западной границе России. Ни Вильнюс, ни Каунас не имели выхода к морю (как, например, Таллин и Рига) и, как большинство крупных литовских городов, не отличались быстрым промышленным развитием. К 1912 г. в Виленской и Ковенской губерниях, а также в Сувалкии было всего лишь 21,8 тыс. промышленных рабочих, проживавших в городах Вильнюс (Вильно), Каунас (Ковно) и Шяуляй (Шавли). Во всех литовских землях к 1912 г. только на семи из 3143 промышленных объектов трудилось более сотни рабочих. Эти рабочие являлись переселенцами из деревень, как и во всей Прибалтике, но, в отличие от эстонских и латышских земель, в Литве миграция не увеличивала число литовского населения городов. Как в Вильнюсе, так и в Каунасе доля литовцев в городах колебалась от 2 до 6 %; население данных городов состояло преимущественно из евреев, поляков и русских, а к 1897 г. евреи составляли около 40 % всего населения. На протяжении последних десятилетий XIX в. национальный состав городского населения резко отличался от состава городов Северной Прибалтики, в которых эстонцы и латыши составляли абсолютное большинство (что не имело политического отражения). Различия севера и юга все же не исключали одной общей черты: в деревнях, селах и других небольших поселениях в обоих регионах жили только представители коренных национальностей побережья. Помимо препятствий, создаваемых российским правительством развитию литовской языковой культуры, перед деятелями «национального пробуждения» стояла еще одна проблема: они не могли рассчитывать на жителей городов и им приходилось воздействовать преимущественно на сельское население.

Несмотря на относительно небольшие размеры и почти не литовский состав населения, а также слабое развитие промышленности, Каунас и Вильнюс занимали важное место в исторической памяти литовцев, поскольку некогда играли значительную роль в Великом княжестве Литовском. Оба города на протяжении веков страдали из-за неудачного расположения — во времена Речи Посполитой они вечно оказывались на пути мародерствующих армий, польской, шведской и русской, и, вследствие своего богатства, становились первоочередными целями для захвата. Несколько раз Вильнюс подвергался почти полному уничтожению; к моменту установления российского правления в конце XVIII в. его население сократилось до 20 тыс. человек.

Население Каунаса было и оставалось небольшим (около 5 тыс. человек) до середины XIX в., когда этот город стал административным центром Ковенской губернии. Это вызвало сильный приток переселенцев из деревень и последующее четырехкратное увеличение населения к концу столетия. К тому же российское правительство стало укреплять значение Каунаса как военного центра — из-за того, что он был расположен недалеко от российско-прусской границы (и совсем близко от Малой Литвы, находившейся прямо за линией границы). С исчезновением Речи Посполитой и Великого княжества Литовского после разделов Польши конца XVIII — начала XIX в. исчез и политический контекст, дававший Вильнюсу и Каунасу их статус; теперь это были всего лишь среднего размера города, население которых едва ли можно было назвать литовским. Впрочем, некоторые литовские националисты периода «пробуждения», мечтавшие о воссоздании независимой Литвы, восстановленной в прежнем блеске и славе, непременно включали эти два города в свои планы, так как в их представлениях реставрация означала государство, максимально приближенное к Великому княжеству Литовскому.

Миграционная волна, несшая сельское население в города, обильно орошавшая националистические движения на побережье и в значительной мере обеспечившая эти движения аудиторией, имела еще одну черту, не столь благоприятную для дела национализма: она вынесла множество жителей Балтийского побережья за его пределы, поместив их в контексты, в которых потеря языковой и культурной идентичности была угрозой гораздо боле реальной, чем на родине. С каждым десятилетием, проходившим после 60-х годов XIX в., росло число эстонцев, латышей и литовцев, эмигрировавших за пределы родной земли в поисках лучшей работы или земли для возделывания либо просто в поисках такой жизни, которая бы обещала большие возможности в чем-то еще. Точные данные по количеству таких эмигрантов нам недоступны, но перепись населения 1897 г. дает некоторую возможность заглянуть в эту диаспору конца XIX в. и позволяет сделать некоторые предположения о мотивах мигрантов. К 1897 г. около 23 тыс. литовцев покинули родные места и проживали в Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, при этом большинство (53 %) — в сельской местности; около 5 тыс. литовцев переселились из литовской части Лифляндии в эстоноязычную часть той же провинции. В Центральной России на тот момент проживало 1300 литовцев (27 % в сельской местности и 72 % в городах), 6079 латышей (83 и 17) и 2537 эстонцев (77 % в сельской местности и 22 % в городах). Даже в сибирских провинциях России жили люди, говорившие на языках народов Балтийского побережья: 1900 литовцев (83 % в сельской местности и 16 % в городах), 6700 латышей (93 и 6) и 4200 эстонцев (93 % в сельской местности и 6 % в городах). Во многих крупных российских городах проживало настолько большое число бывших жителей побережья, что они могли создавать собственные клубы, ассоциации и культурные программы: в Москве проживало 435 литовцев, 710 латышей и 318 эстонцев; в Санкт-Петербурге было 3763 литовца, 6277 латышей и 12 238 эстонцев; однако в Варшаве эти цифры были меньше: 116 литовцев, 649 эстонцев и 634 латыша. В крупнейшие города побережья также переезжали на постоянное жительство уроженцы других регионов: в Риге проживали 6362 литовца и 3702 эстонца; в Вильнюсе — 164 латыша и 19 эстонцев. По одной из оценок, в России за пределами Прибалтики проживало 120 тыс. эстонцев и 112 322 латыша. Численность представителей каждой из балтийских национальностей, покинувших родные земли, но нашедших себе место жительства в пределах Российской империи, в целом сопоставима с другими и, таким образом, не позволяет сделать вывод о большей или меньшей привязанности носителей того или иного языка к родной земле; лишь литовцы оказались наиболее склонными к миграции на дальние расстояния. Данные, полученные по одним только США, позволяют утверждать, что прибывшие за период с 60-х годов XIX в. до 1914 г. на территорию этой страны порядка 300 тыс. литовцев — в основном для работы на сталелитейных заводах и шахтах в городах Пенсильвании и на бойнях Чикаго — немедленно стали объединяться в церковные приходы, братства и общества взаимопомощи. Количество эстонцев и латышей, готовых совершить подобное путешествие, было сравнительно меньшим: по оценкам, к 1900 г. на него решились 5100 эстонцев и 4309 латышей, большинство которых осели в портовых городах Восточного побережья Америки. Сразу после революции 1905 г. (см. гл. 7) количество эстонских и латышских эмигрантов возросло, но так и не достигло впечатляющих цифр, сопоставимых с числом литовских эмигрантов. Значение всех этих данных очевидно: когда к концу века жители Прибалтики оказывались перед выбором — оставаться на родине или искать лучшей жизни, тысячи из них выбирали последнее, даже если этот выбор означал перемещение в социально-культурный контекст, подразумевающий адаптацию к новым языкам и обычаям и, возможно, ассимиляцию. Существовала и обратная миграция (то есть возвращение эмигрантов), данные по которой остаются неизвестными, но, тем не менее, в городах, где селились мигранты, их сообщества были достаточно большими, чтобы организовать общение на национальных языках. Верно и то, что продолжение подобных миграционных процессов внесло некоторые сомнения в движение «национального пробуждения»: его представители признавали, что сколько бы ни было сделано для создания в Прибалтике эстонско-, латышско- и литовскоязычных институтов культуры, тем не менее их существующие и предполагаемые возможности не были достаточными, чтобы в полной мере объединить тысячи соотечественников. Работа по строительству национальных культур продолжалась, но конечный успех этого процесса становился все менее предсказуемым.

Искушения национальной идентичности: русификация и социализм

В среде активистов балтийского «национального пробуждения» всегда был актуален вопрос, насколько успешными были их усилия в каждый конкретный момент. Многие ли из соотечественников прониклись языковым самосознанием настолько, чтобы перевести его в национальное самосознание? Насколько глубоким было это новое чувство национальной идентичности и каковы внешние признаки его проявления? Ответы на данные вопросы всегда были неоднозначными. С одной стороны, можно было ссылаться на растущее число участников и зрителей на национальных певческих праздниках, на увеличение подписки на газеты на национальных языках и рост количества публикаций на них. Но с тем же успехом можно было сослаться на убеждение (особенно присущее потомкам крестьян, поднявшимся по общественной лестнице), что немецкий и польский языки, равно как и сопричастность немецкой и польской культуре, необходимы для достижения личного успеха. Эти же группы населения полагали, что культурные притязания эстонцев, латышей и литовцев всегда будут неразрывно связаны с их крестьянскими корнями и никогда не сравнятся с достижениями более крупных культурных наций. Подобное убеждение было весьма актуальным даже для либеральных изданий, таких, как немецкий ежемесячник Baltische Monatschrift, возвестивший в 1881 г., что «задача эстонцев и латышей в данный момент состоит в том, чтобы не форсировать идею интеллектуальной независимости… Их культурная миссия должна реализоваться в практической сфере. С течением веков они сформировались как народы почтенных крестьян, и именно на этом следует сосредоточить свое внимание эстонцам и латышам, думающим о благополучии своих народов». Такая позиция десятилетиями повторялась представителями балтийского немецкого образованного сословия: так, например, в 1864 г. рижская газета Rigasche Zeitung написала, что «по законам самой природы, если на одной и той же территории проживают два народа, народ с более высоким культурным развитием должен ассимилировать другой, не достигший столь высокого уровня».

Схожие точки зрения высказывала польская интеллигенция касательно культурных притязаний литовцев. Проблема первого поколения деятелей «национального пробуждения» состояла в опасении того, что они опасались, что многие носители эстонского, латышского и литовского языка в той или иной степени разделяют эти воззрения. Однако ни одна, ни другая сторона, принимавшие участие в обсуждении «национального вопроса», не учитывали того, что 5–6 % населения побережья (немцы и поляки) вряд ли в действительности смогут ассимилировать оставшиеся 94–95 % (эстонцев, латышей и литовцев) в свою якобы более высокоразвитую культуру. Численное соотношение народов явно не способствовало такому развитию событий, и потому аргументы «ассимиляторов» выглядели как проявление культурного высокомерия в чистом виде. Но даже при этих вводных активисты национальных движений продолжали переживать, что их усилия по созданию и поддержанию национальной культуры недостаточны в существующем социально-экономическом контексте, когда тысячи жителей Прибалтики испытывают искушение покинуть родину, а тысячи других переезжают в города и проявляют мало интереса к родной культуре; к тому же им предлагается материальное вознаграждение за определенные усилия, связанные с ассимиляцией, — во многих областях взаимодействия с правительственными структурами, работодателями и церковью ежедневное использование польского, немецкого или русского языков было обязательным.

Поделиться с друзьями: