Крошка Доррит. Книга 1. Бедность
Шрифт:
— О, зачем это гадкое, безобразное имя, скажите — Флора.
— Флора, уверяю вас, Флора, я счастлив, что вижу вас снова и что вы, как и я, не забыли безумных грез старых дней, когда мы видели всё в свете нашей юности и надежды.
— Не похоже, чтоб вы их помнили, — заметила Флора, надув губки, — вы кажетесь таким холодным, я вижу, что вы разочаровались во мне: вероятно, причиной этому китайские леди, мандаринки (кажется, они так называются), а может быть я сама причиной, впрочем это решительно всё равно.
— Нет, нет, — перебил Кленнэм, — не говорите этого.
— О, я очень хорошо знаю, — возразила Флора решительным тоном, — что я совсем не такая, какой вы ожидали меня найти, очень хорошо знаю.
При всей своей поверхностности она, однако, заметила это с быстротой понимания, которая сделала бы честь более умной женщине. Но ее бестолковые и нелепые попытки переплетать давно минувшие детские отношения с настоящим разговором произвели на Кленнэма такое впечатление, что ему показалось, будто он бредит.
— Я сделаю только одно замечание, — продолжала Флора, незаметно придавая разговору характер любовной ссоры, к великому ужасу Кленнэма, — скажу только одно слово; когда ваша мама пришла и сделала сцену моему папе и когда меня позвали вниз в маленькую столовую, где они сидели на стульях, а между ними зонтик вашей мамы, и смотрели друг на друга, как два бешеных быка, что же мне было делать?
— Милая миссис Финчинг, — сказал Кленнэм, — всё это было так давно и кончилось так давно, что стоит ли серьезно…
— Я не могу, Артур, — возразила Флора, — когда всё китайское общество называет меня бессердечной, не воспользоваться случаем оправдаться, и вы должны очень хорошо знать, что были Павел и Виргиния [37], которая должна была вернуться и действительно вернулась без всяких разговоров, я не хочу сказать, что вы должны были мне написать, но если бы я только получила конверт с красной облаткой, я знаю, что я решилась бы идти в Пекин, Нанкин и… как называется третий город… босиком.
— Милая миссис Финчинг, никто не осуждает вас, и я никогда не осуждал вас. Мы оба были слишком молоды, слишком зависимы, слишком беспомощны, нам оставалось только покориться судьбе. Умоляю вас, вспомните, как давно это было, — ласково уговаривал Кленнэм.
— Я сделаю еще одно замечание, — продолжала Флора с необузданным многословием, — я скажу еще одно слово: у меня пять дней болела голова от плача, и я провела их безвыходно в маленькой гостиной, она и теперь цела в первом этаже и до сих пор осталась маленькой и может подтвердить мои слова, а когда это ужасное время прошло и потянулись годы за годами, и мистер Финчинг познакомился со мной у нашего общего друга, он был ужасно любезен и зашел к нам на следующий день и стал заходить по три раза в неделю и присылать разные вкусные вещи к ужину, это была не любовь, а просто обожание со стороны мистера Финчинга, и когда мистер Финчинг сделал предложение с ведома и одобрения папы, что же я могла поделать?
— Разумеется, ничего, — поспешно ответил Кленнэм, — кроме того, что вы сделали. Позвольте вашему старому другу уверить вас, что вы поступили совершенно правильно.
— Я хочу сделать одно последнее замечание, — продолжала Флора, отталкивая житейскую прозу мановением руки, — я хочу сказать одно последнее слово: было время, когда мистер Финчинг еще не делал заявлений, в смысле которых невозможно было ошибиться, но оно прошло и не вернется; милый мистер Кленнэм, вы уже не носите золотой цепи, вы свободны, я надеюсь — вы будете счастливы; вот папа — он невыносим; всегда сует свой нос всюду, где его не спрашивают!
С этими словами и торопливым жестом робкого предостережения, — жестом, к которому привыкли глаза Кленнэм и в старые дни, — бедная Флора простилась с далеким, далеким восемнадцатилетним возрастом и, вернувшись к действительности, наконец, умолкла.
Или, скорее, она оставила половину своего я восемнадцатилетней девушкой, а другую — вдовой покойного мистера Финчинга, возбуждая в Кленнэме странное чувство жалости и смеха.
Вот пример. Как будто между ней и Кленнэмом существовали тайные отношения самого романтического свойства; как будто целая вереница почтовых карет поджидала их за углом с тем, чтобы везти в Шотландию; и как будто она не могла (и не хотела) отправиться с ним в ближайшую церковь, под сенью семейного зонтика, напутствуемая благословениями патриарха и сочувствием всего человечества. Флора облегчала свое сердце таинственными намеками, трепеща, как бы он не выдал их тайны. Кленнэму всё более и более казалось, что он бредит, глядя, как вдова покойного мистера Финчинга навязывала себе и ему старые роли и разыгрывала старое представление — теперь, когда сцена запылилась и декорации выцвели, и молодые актеры умерли, и оркестр опустел, и лампы угасли. И вместе с тем в этом карикатурном воспроизведении того, что когда-то было в ней так мило и естественно, пробивалась струя нежного чувства, вызванного его появлением.
Патриарх пригласил его обедать, и Флора сделала знак, говоривший: «Останьтесь!». Кленнэму так хотелось сделать что-нибудь большее, чем остаться обедать; так хотелось ему найти прежнюю Флору (или Флору, которой никогда не было), так совестно было своего разочарования, что он считал обязанностью исполнить семейное желание, видя в этом хоть слабое искупление своей вины. Итак, он остался обедать.
Панкс обедал вместе с ними. Панкс выплыл из своего отдаленного дока без четверти шесть и тотчас пустился на выручку патриарха, который совсем было сел на мель, завязнув в бессодержательном рассказе о Разбитых сердцах. Панкс немедленно подцепил его на буксир и стащил с мели.
— Подворье Разбитых сердец, — сказал Панкс, фыркнув и высморкавшись, — хлопотливая собственность. Плата хорошая, но собирать ее беда! С этим одним местом больше хлопот, чем со всеми остальными, что у вас есть, вместе.
Как большой корабль на буксире кажется большинству зрителей настоящим источником движения, так и патриарх, казалось, высказывал всё, что Панкс говорил за него.
— В самом деле? — возразил Кленнэм, который под влиянием сияющей лысины испытывал именно это впечатление, так что даже обращался к кораблю, а не к буксиру. — Неужели тамошние жильцы так бедны?
— Кто их знает, — пропыхтел Панкс, доставая грязную руку из кармана цвета ржавчины с серым оттенком и пытаясь грызть ногти, которых не было, — бедны они или нет. Они говорят — бедны; но ведь это все говорят. Когда человек говорит, что он богат, можно почти наверняка сказать, что он не богат. К тому же, если они действительно бедны, то вы ведь не можете этому помочь. Вы сами сделаетесь бедным, если перестанете собирать вашу ренту.
— Пожалуй, что так, — заметил Артур.
— Вы не можете открыть свой дом для всех бедняков Лондона, — продолжал Панкс. — Вы не можете отвести им всем даровые квартиры. Вы не раскроете им ворота: пожалуйте, мол, будьте как дома!
Мистер Кэсби покачал головой с видом ясной и благодушной неопределенности.
— Если человек нанимает у вас комнату за полкроны в неделю, а когда пройдет неделя, не уплатит вам полкроны, вы спросите его: «Зачем же ты нанимал комнату? Если ты не можешь добыть денег, зачем ты нанимал комнату? Что ты сделал со своими деньгами? Куда ты девал их? Что это значит? Что ты вообразил себе?». Вот что вы скажете этому человеку, а не скажете, — тем хуже для вас! — Тут мистер Панкс произвел странный и шумный звук, как будто попробовал высморкаться, но без всякого результата, кроме акустического.