Кровь и почва русской истории
Шрифт:
Если отбросить политико-идеологические и вкусовые моменты, то культурным, дотеоретическим основанием таких оценок и описаний служит наивный прогрессизм – вера в то, что развитие человечества движется по восходящей, от хорошего к лучшему, а революции – орудие исторического прогресса или, в классической формулировке Карла Маркса, «локомотивы истории». Подобный взгляд ошибочен как применительно к человеческой истории вообще, так и в приложении к такой ее частности, как революции.
В масштабе Большого времени периоды подъема и развития не раз сменялись длительным и масштабным регрессом и упадком. Достаточно вспомнить «темные века» после падения Римской империи. Не имеет никаких теоретических и конкретно-исторических подтверждений странное убеждение, будто революции непременно должны вести, пусть в конечном счете, к прогрессу человечества. Конвенциональное определение революции в современной социологии следующее: «это попытка преобразовать политические институты и дать новое обоснование политической власти в обществе, сопровождаемая формальной или неформальной мобилизацией масс и такими неинституционализированными действиями, которые подрывают существующую власть»[234]. Здесь ничего не говорится о революционных последствиях: социально-политическом характере нового строя, экономическом развитии, социальной эмансипации и т.д. Вряд ли кто-нибудь решится утверждать, что исламская революция в Иране, или, тем паче, фашистская революция в Италии и национал-социалистская в Германии (а то были, безусловно, революции) открыли новую страницу человеческого прогресса.
Более того, история свидетельствует, что, за несколькими исключениями, практически все революции вели не к экономическому и социальному прогрессу, а к длительному упадку. Форсированное экономическое развитие, порою воспоследовавшее этому упадку, как например, в СССР и Китае, невозможно непосредственно вывести из революции. После этого, не значит вследствие этого. Весьма вероятно, хотя недоказуемо, что такое развитие могло иметь место и без революции. Не говорю уже, что цена такого развития может оказаться столь высокой, что ведет к гибели нового государства, как это в конечном счете и случилось с Советским Союзом, где социалистическая модернизация надорвала силы русского народа. Так или иначе, ни один революционный режим не сумел «обеспечить массовых экономических инноваций и активного предпринимательства, необходимых для стремительного и непрерывного экономического роста»[235].
В свете этих обстоятельств события последних двадцати лет в России, безусловно, должны квалифицироваться как революция. Начавшись как классическая революция сверху (реформы Михаила Горбачева), она переросла в революцию социальную (массовые движения протеста снизу) и политическую (трансформация государственных институтов), а затем и системную (одновременная трансформация экономических и социальных структур и политических институтов).
Таким образом, в конце XX в. в России произошла отнюдь не рядовая, а системная революция. Ее значение вновь вышло за локальные отечественные рамки, хотя явно не дотянуло до исторических масштабов Октября 1917 г. Название последней русской революции - «антикоммунистическая», «демократическая», «капиталистическая» и т.д. – зависит от вкусовых и идеологических симпатий, но не меняет революционную суть процесса.
Однако помимо двух великих революций (хотя о последней это можно говорить с натяжкой), обрамивших начало и конец XX в., в России была еще одна революция. Ее нельзя назвать системной, но она исключительно важна как модельная революция, как архетипическая форма социальных бифуркаций в России, как призма восприятия русским обществом революций вообще.
Что было первой русской революцией?
Речь идет о событиях начала XVII в., известных под названием «Смуты». Они заслуживают особого внимания как минимум потому, что заложили смысловую модель восприятия, описания и понимания русских революций. Огрубляя, на последующие революции мы смотрим сквозь очки XVII в. (Хотя, как будет показано дальше, значение Смуты не исчерпывается лишь этим.)
Современники большевистского переворота описывали переживаемую ими ситуацию как Смуту, и эта характеристика закрепилась в эмигрантской историографии. В советской России она была на десятки лет вытеснена официальной интерпретацией Октября; в качестве теоретического норматива русской революции Смута была реанимирована в 1990-е гг. По крайней мере, именно к этому времени относится возрождение и широкое тиражирование клише «смута» (или «демократическая смута») для обозначения системной революции, переживавшейся Россией. Разумеется, популярность этого клише была вызвана вовсе не усилиями интеллектуалов по переосмыслению Октябрьской революции, а доминирующей тенденцией массового сознания воспринимать пертурбации 90-х годов прошлого века как хаос и смуту. Так или иначе, горизонт массового сознания, преобладающий ракурс его восприятия был во многом предзадан исторически, в данном конкретном случае – социокультурной тенденцией восприятия и описания Смуты.
Но что же, собственно, представляло собой событие, отформатировавшее наш современный взгляд? Несмотря на обширную историографию, на сей счет до сих пор нет теоретической ясности. Распространенные дефиниции Смуты начала XVII в. как «гражданской войны» или «социальной войны всех против всех» (то есть вкупе гражданской войны, крестьянских волнений, городских восстаний, заговора элит, государственных переворотов и т.д.) вряд ли способны удовлетворить даже их авторов, которые, расширяя свои определения, тем самым вольно или невольно дают понять, что Смута была все же чем-то большим, чем просто гражданская война. Ее масштаб и глубина настолько грандиозны, а след в русской исторической памяти столь глубок, что с давних пор понятие Смута вызывает коннотации с кризисом поистине космических размеров и мистического оттенка, когда все обстоятельства и факторы – от социальных до природных - складываются исключительно неблагоприятно, когда, кажется, сама природа и/или бог наказывают за что-то власть и общество. Другими словами, Смута – нечто более значительное и важное, чем находящиеся на слуху ее теоретические определения.
Выдвину гипотезу, что псевдоним «Смута» скрывает первую русскую революцию. Революцию не системную, но модельную, архетипическую по части формы и логики революционных изменений в России. Кстати, гипотетическая возможность определения Смуты как революции кроется в ее конвенциональной характеристике как гражданской войны или социальной войны всех против всех. Ведь сама по себе гражданская война подразумевает революционную ситуацию, а столь ожесточенная, масштабная и длительная война, как в России начала XVII в., означала очень глубокую и значительную революционную ситуацию.
Примечательно также, что, несмотря на многозначность русского языка, теоретически позволяющего назвать смутой любой социополитический конфликт, в теоретическом языке этот термин используется, пусть даже метафорически, для обозначения крайне ограниченного перечня явлений/процессов: собственно Смуты, а также двух революций – начала и конца XX в. В то же время термин «смута» практически не встречается при характеристике, скажем, крестьянских войн Емельяна Пугачева и Степана Разина или дворцовых переворотов второй четверти XVIII в. И этот терминологический пуризм (кстати, вполне бессознательный) тоже наводит на определенные размышления.
Что вообще можно возразить против определения Смуты начала XVII в. как революции? Первый и самый общий контраргумент, что понятие «революция» применимо лишь к Модерну, что революция - специфический тип социальных трансформаций, присущий лишь определенной исторической эпохе.
Это утверждение основывается на представлении, что политика в современном смысле слова появилась только в эпоху Модерна. А поскольку под революциями понимаются социальные события, происходящие в политическом пространстве, то революции не могли происходить раньше XVII в. Такое понимание теоретически уязвимо, ибо основано на отождествлении конкретно-исторических и географически локализованных (Запад эпохи Модерна) форм политики с политикой вообще. Между тем такие классические, универсальные определения политики, как отношения людей по поводу власти, или выделение в качестве принципиального начала политики специфически политическую оппозицию «друг-враг» (К.Шмитт) не содержат привязок такого рода. Они, как и положено определениям, абстрактны, универсальны, вскрывают сущность определяемого объекта, а не фокусируются на его конкретно-исторических, географических и хронологических стадиях и формах. Достаточно привести функциональное определение политики, согласно которому это есть процесс разрешения любых вопросов, которые в данном историческом контексте допускают только властные методы разрешения.
Великий Аристотель, введший в оборот сам термин «политика», вообще полагал политику природным, имманентным свойством человека (знаменитое определение человека как «политического животного»). Эту мысль можно усилить: как будет показано дальше, глубинный, интрапсихический исток революции составляет палингенетический[236] архетип (архетип в аутентичном юнговском понимании этого слова), то есть революционная форма изменений имманентна социальной жизни как таковой.
В общем, привязка революционных изменений исключительно к Модерну не имеет убедительных теоретических оснований. В предшествующие эпохи в самых разных историко-культурных контекстах неоднократно происходили события/процессы, укладывающиеся в определение революций отнюдь не в метафорическом, а а прямом смысле. Другое дело, что своеобразная научная конвенция ограничила предметное поле исследования революций Модерном, ибо в противном случае ученым пришлось бы слишком растекаться мыслью по древу.
Русская Смута типологически прекрасно вписывается в знаменовавшую приход Модерна общеевропейскую волну мятежей, восстаний и революций против наступавшего абсолютизма. Напомню, что в современной историографии решающей причиной русской Смуты считается сопротивление традиционных элит и широких масс общества самодержавно-крепостническому пути, намеченному Иваном Грозным и Борисом Годуновым.
Очень интересный и поучительный результат дает наложение концептуальной сетки, выработанной четвертым поколением теории революций, на историческую ситуацию России начала XVII в. Один из наиболее известных специалистов в этой области Джек Голдстоун выделяет пять ключевых условий возникновения революции, одновременное соединение которых в той или иной комбинации приводит к революциям: