Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кровь и почва русской истории

Соловей Валерий Дмитриевич

Шрифт:

Не менее важно, что в обществе и элитах оформилась потребность в стабильности, нормальности, возвращении государства и четких правилах игры, то есть консервативное, антиреволюционное настроение. Революционный маятник от точки «Хаос» движется к точке нового Космоса-порядка. Ergo революция завершилась или находится в нисходящей фазе. По крайней мере, на первый взгляд дело выглядит таким образом.

Однако, как говорил герой популярного советского фильма, «меня терзают смутные сомнения…» Если ситуация действительно столь стабильна и развивается от хорошего к лучшему, почему же неподдельный, экзистенциальный страх у российского правящего класса вызвали «цветные» революции в постсоветском пространстве?

Трансформации в Грузии, на Украине и в Киргизии отлично укладываются в типологию революций. Это были классические политические революции, то есть такие, которые ведут к изменению политических институтов. Инвективы в адрес Запада, инспирирующего де революции, интересны как возрождение традиционной русской конспирологемы (знаменитое «англичанка гадит»), но их абсурдность понята даже кремлевским пропагандистам[271]. Инфекция опасна лишь ослабленному организму, или, воспользовавшись аналогией из другой ряда, чтобы зерна взошли, они должны пасть во взрыхленную и унавоженную почву.

Активность Кремля последние два года проникнута стремлением воспрепятствовать именно революционной смене власти. Это хорошо прослеживается во всех сферах деятельности российской власти –политической, организационной, идеологической, культурной и т.д. Создание прокремлевских молодежных организаций, стерилизация избирательного процесса, чрезмерное ужесточение антиэкстремистского законодательства, концепция «суверенной демократии», неоправданное репрессирование уличной активности, «приручение» рок-музыкантов и писателей и т.д. – все это, а также многое другое, представляет выстраиваемую властью многоэшелонированную контрреволюционную защиту.

Экзальтация контрреволюционной риторики и избыточность контрреволюционных практик свидетельствует о неуверенности правящего слоя в собственной легитимности, о его экзистенциальной неуверенности. Известно немудреное психологическое правило: люди больше всего думают о том, чего им остро не хватает, что составляет их экзистенциальный стержень: алкологики – о водке, больные – о здоровье. Что же, в таком случае, беспокоит людей, навязчивым рефреном которых стала «стабильность»? Как можно охарактеризовать их психологическое состояние?

Неуверенность? Что ж, те, «кто уверен в своих силах, обычно не распинаются, подобно “единороссам”, о том, как долго они намерены оставаться у руля страны – десять, двадцать или пятьдесят лет»[272]. Однако речь идет о чувстве, более сильном, чем неуверенность, о страхе и даже о тихой панике[273].

Конечно, подобный психический модус можно объяснить интеллектуальной дезориентацией и оптической иллюзией. Как говорится, у страха глаза велики. Но в том то и дело, что психическое состояние представляет не отражение реальности, оно и есть реальность, причем более важная, чем материальная реальность, не зависящая от наших ощущений и нашего сознания. Опыт революций, и русских в особенности, со всей очевидностью свидетельствует о первостепенном, ключевом значении психологического фактора в их возникновении.

Психологическое состояние современной России хорошо улавливается хайдеггеровской оппозицией страха и тревоги. Если страх имеет своим предметом конкретную вещь или феномен мира, то тревога вызывается угрозой самому существованию, т.е. связана с ничто (Nichts). В социальном плане страх связан с вещами, находящимися внутри опыта конкретной общности людей, а тревога – с тем, что ей внеположно. Так, потеря актуального социального статуса влечет не только конкретный страх, но и вызывает сильную тревогу как опыт неопределенности. В упорядоченном мире социальные страхи и тревоги, ощущение «бездомности» (Мартин Хайдеггер), обычно переносятся на то, что находится «за стенами» общности, города.

В современной России происходит стремительная конвергенция страха, тревоги и бездомности. Это – базовый опыт русских вне зависимости от социального положения. У российских сверхбогатых и массы народа парадоксально оказывается общий психологический модус – страх и тревога. Тревога перед чем-то, что люди смутно ощущают, но не могут даже описать, не говоря уже о рационализации этого чувства. Тревога коренится на экзистенциальном уровне, где сейчас вообще происходят фундаментальные сдвиги.

По словам одного из ведущих социологов ВЦИОМа Владимира Петухова, русские последние несколько лет переживают острый экзистенциальный кризис: не понимают, для чего и зачем им жить. Как говорил Егор Гайдар: реформы есть, а счастья нет. Когда шла борьба за повседневное выживание, было не до души, но стоило ситуации улучшиться и смысложизненные проблемы поперли наверх.

Попутно экзистенциальному развивается «кризис надежд»: все меньшее число граждан продолжает рассчитывать на лучшую жизнь, на повышение своего достатка в ближайшие годы. Другими словами, вызванный режимом Путина социальный оптимизм достиг потолка и пошел в обратном направлении. «Так, год назад ситуацию в стране как нормальную оценили чуть менее 45% опрошенных, весной 2007 года при ответе на аналогичный вопрос, ситуацию как нормальную и благополучную оценили около 38% россиян. Как кризисную и катастрофическую ситуацию год назад оценивали около 45% опрошенных, год спустя – 58,3%. Еще осенью прошлого года… отмечали формирование негативного тренда, однако вопрос об его устойчивости и масштабе оставался открытым. Сегодня можно констатировать, что обнаруженная закономерность не является случайной»[274].

В то же время массовые социальные ожидания разогреты т.н. «общенациональными проектами» и связанной с ними риторикой. Это, конечно, не полномасштабная революций ожиданий, но уже что-то приближающееся к ней, а революция ожиданий, напомню, нередко стимулирует революции социополитические.

В ментальном отношении русское общество представляет впечатляющую амальгаму страха, тревоги, надежды, нарастающих ожиданий и стремительно растущей агрессивности. Оборотной стороной экзистенциального кризиса стало быстрое накопление деструктивного потенциала как результата неотреагированных, не сублимированных напряжений последних двадцати лет.

Деструкция выражается в динамике убийств (с учетом пропавших без вести Россия – мировой рекордсмен), суицидов (входит в тройку мировых лидеров), немотивированного жестокого насилия, распространяющихся в социальном и культурном пространстве волн взаимного насилия и жестокости. В сущности, мы уже сейчас живем в том социальном аду, который Валлерстайн предвидел как переходное состояние к новой исторической эпохе. Но именно в силу погруженности в ад, мы его не замечаем; социальная и культурная патология, насилие и жестокость для нас норма, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений.

Владимир Булдаков показал, что Россия переживала похожее состояние в 1920-е годы, на выходе из революции и гражданской войны[275]. Так что же, мы выходим из ада революции? Однако динамика жестокого немотивированного насилия и агрессии не спадает, а драматически нарастает. Боги Хаоса вовсе не уснули, они жаждут очередного жертвоприношения на свой алтарь.

Тогда, может, Россия находится не пост-, а в пред- или межреволюционном состоянии? Другими словами, мы переживаем не завершение революции, а всего лишь паузу, временную ремиссию между двумя революционными волнами, наподобие стратегической паузы 1907-1917 гг.?

Поделиться с друзьями: