Кровь и Воля. Путь попаданца
Шрифт:
— От княжича Святослава.
Люди начали выходить из изб, собираясь на площади. Староста, опираясь на клюку, приблизился, хмуро щурясь. Мать замерла в дверях нашей хаты, и я знал – она уже всё поняла.
Я принял свёрток, ощутив под пальцами жёсткость пергамента и восковую печать с княжеским знаком – вепрь, пронзённый копьём. В воздухе запахло гарью, хотя вокруг не горело ни одного костра.
Гонец, видя, что послание вручено, вдруг осел на землю, прислонившись к колодцу.
— Ты хоть знаешь, что там? — спросил я, поворачивая свёрток в руках.
Он поднял на меня глаза – в них читалась безысходность человека, видевшего слишком много.
— Война, господин. Война идёт.
И в этот момент, прежде чем я успел сломать печать, где-то за лесом, за дальними холмами, прогремел первый гром – низкий, протяжный, словно стон земли. Но небо было ясным.
Это не был гром. Это били в набат.
Я разорвал печать толстыми пальцами, и пергамент раскрылся с сухим шорохом, будто вздохнул перед смертью. Кожаный свиток был холодным на ощупь, несмотря на летний зной, а буквы - выведенными не чернилами, а чем-то темным и густым, что заставило мои пальцы непроизвольно сжаться. Княжеская грамота была краткой – вырезанной этими странными знаками на желтоватой коже, без лишних слов, без украшений.
"Град Родень пал. Чёрные знамёна идут на восток. Собирай дружину. Встретимся у Каменного брода. Да пребудет с нами Перун."
Последние слова были написаны неровно, будто рука писавшего дрожала - или спешила. А внизу, вместо княжеской печати, краснел отпечаток пальца, словно сделанный кровью.
Гонец наблюдал за мной, вытирая пот с лица грязным рукавом. Его ногти были обгрызены до мяса, а на запястье синел странный знак - как будто кто-то выжег руну прямо на коже.
— Родень… — прошептал я. Город, где стоял капище старших богов. Город, чьи дубовые стены, по преданию, выстроили сами боги-творцы.
— Сожгли, — хрипло добавил гонец. Голос его звучал так, будто глотка была прожжена дымом. — Не взяли, не осаждали. Просто… сожгли. Как сухую траву. За одну ночь.
Он судорожно сглотнул, и его глаза, белесые от усталости, вдруг закатились, показав мутные белки.
— Они... они шли по стенам. Как пауки. А их тени... тени двигались отдельно...
За спиной у меня раздался тихий стук. Мать стояла, прислонившись к косяку, и в её руках дрожал чугунный котелок, выпавший из ослабевших пальцев. Ее лицо было белее свежего полотна, а в глазах стояло то самое выражение, которое я видел лишь однажды - в ту ночь, когда нашли отца.
— Кто? — спросил я, хотя желудок уже сжался в холодный комок, а во рту появился привкус медной монеты.
Гонец посмотрел на меня, и в его глазах плавала та самая тень, что когда-то гналась за мной по кошмарным улицам иного мира. Его губы дрожали, когда он прошептал:
— Дикари с севера и с ними еще кто то.
Ветер внезапно поднялся, завывая между избами, и принес с собой запах гари, хотя вокруг не горело ни одного костра. "Лютоволк" на моих коленях загудел, и синее пламя лизнуло лезвие, не обжигая кожу. В тот же миг новые ножны вдруг стали горячими, будто нагретыми на огне.
Я поднялся, чувствуя, как шрамы на спине начинают ныть — верный признак.. Где-то за лесом каркнула ворона, и этот звук разнесся эхом по внезапно замолчавшей деревне.
— Седой! — крикнул я в сторону леса, зная, что старый волчатник услышит, даже если сейчас за три версты отсюда. Мои слова повисли в воздухе, и тут же из чащи донесся ответный волчий вой - один, другой, третий…
Велена молча собрала мне дорожный мешок — сушеное мясо, лепешки, маленькие склянки с зельями. Последнюю — с густой черной жидкостью — она вручила отдельно.
— Если что-то попадет в рану... если плоть начнет меняться... выпей.
— Что будет потом?
— Или умрешь. Или выживешь.
Я сунул склянку за пазуху.
Обернулся и увидел мать. Она уже стояла с моей дорожной сумкой. Её руки не дрожали, когда она вручала мне сверток с пожитками, но в глазах стояла та самая сталь, что была в них в день, когда она вырвала меня из лап лихорадки.
— Ты вернёшься? — сказала она.
Я не стал лгать и промолчал…
— Вернусь.
Она улыбнулась, но в глазах была грусть.
— Не обещай, просто вернись…
Я улыбнулся ей в ответ едва заметно, одними уголками губ.
Она кивнула, затем резко обняла меня, и я почувствовал, как что-то твердое и холодное оказалось у меня за пазухой.
— Нож моего отца, — прошептала она. — Возьми его. И помни: если тень может ходить отдельно, значит, её можно убить.
— Возьми это. — она протянула мне небольшой деревянный амулет — вырезанный в виде сплетенных корней.
— Это часть меня. Если... если они попытаются тебя сломать — амулет даст силу.
Я кивнул, повесил его на шею.
На площади уже собирались мужики. Они приходили молча - кто с ржавой секирой деда, кто с охотничьим луком, кто просто с дубиной и ножом за поясом. Их жёны стояли поодаль, и ни одна не плакала - только сжимали руки так, что костяшки белели.
Староста, древний как холмы, вынес мне рог с мёдом.
— Выпей, боярин. Дорога длинная.
Я осушил рог залпом, и мёд обжёг горло, как огонь. Когда я опустил рог, на площади уже стояли первые кони - взмыленные, с раздутыми ноздрями. Седой выехал из леса на своем сером великане, а за ним - десяток его "племянников", тех самых, что никогда не расставались с топорами.
— В этом бою мы вместе, и люди и …. – Седой многозначительно оглянулся на своих “людей”.
— На коней! — мой голос прозвучал громче, чем я ожидал. — Мы едем на войну!
Площадь гудела, как потревоженный улей. Мужики, еще вчера мирно пахавшие землю, теперь сбивались в кучки, проверяя снаряжение. Старый Никита, обычно тихий и смирный, крутил в руках дедову секиру с выщербленным лезвием — глаза его горели, будто он снова стал тем лихим молодцем, что когда-то ходил с князем на половцев. Молодой Гришка, лучник, туго перетягивал тетиву, щелкая по ней пальцами — его лук, обычно добывающий зайцев, теперь натягивался с угрюмым свистом. Даже мальчишки, вчера гонявшие по деревне кур, стояли с самодельными копьями, выструганными из орешника — лица серьезные, будто им не по двенадцать лет, а все тридцать.
А бабы...
Сначала они молчали. Стояли кучкой у плетней, сжав руки, сжав губы. Но когда первый конь зафыркал и тронулся с места, раздался первый вопль.
— Воротитесь! — завыла Аленка, Гришкина молодая жена, бросаясь вперед, но старухи тут же схватили ее за руки.
— Не задерживай, дура! — рявкнула самая старая, Матрена, но голос ее дрожал.
Потом подхватили другие. Не плач, не причитания — настоящий вой, как по покойнику. Голоса рвали воздух, смешивались в один протяжный стон, будто сама земля завыла перед бедой.