Круглая молния
Шрифт:
— Иди ты со своим курортом знаешь куда! — рассердился Федор. — Рано меня в запас списываете. Я вот отлежусь дня два и на комбайн.
— И думать не смей! — сказал Иван Макарович. Он наклонился над Федором, спросил: — Разве у нас с тобой эта страда последняя? — И сам же себе ответил: — Нет, шалишь, не последняя!
4
— Веруша, ты дома ай нет?
Школьная уборщица баба Маня колотила своим сухоньким кулачком в дверь, но так как ей никто не открывал, она влезла на перилку крыльца и мелом под стрехой написала: «Веры дома нету».
— Ты что там делаешь, баба Маня? — спросила Вера Сергеевна, выходя в сени и сладко позевывая.
— Это тебя не касаемо, — задиристо ответила баба Маня, сползая с перилки в вытоптанную под крыльцом траву.
Вера Сергеевна подозрительно поглядела на нее, потом перевела взгляд под стреху:
— Как же меня нет дома, когда я тут? Люди прочтут…
— А это не для людей, — сказала баба Маня и, прищурив один глаз, добавила: — Это для хворобы. Придет, увидит, что тебя нету, и повернет обратно.
— А разве хвороба читать умеет? — засмеялась Вера Сергеевна.
— А как же! — взмахнула своим сухоньким кулачком баба Маня. — Теперь они грамотные! А меня еще мама-покойница научила, как хворобу обманывать. Бывало, я все стены в избе распишу: «Мамы дома нет». И братьев. И сестер. Вот хвороба нашу семью стороной и обходила.
— Но ведь я не болею, — пожала плечами Вера Сергеевна.
— Болеешь, — заявила баба Маня, — только болезнь твоя внутрях сидит. Сидит и ждет момента, чтоб наружу вылезть. А мы ей не дадим вылезать. Нас дома нету. Вот так…
— Смешная ты, баба Маня.
— Какая уж есть. — Она протянула Вере Сергеевне горлач молока. — Попей спросонок. Топленое. С корочкой. Как ты любишь.
— Спасибо. Зачем вы меня так балуете?
— А кого ж мне и побаловать, как не тебя? Сама видишь, живу как перст одна.
— А где ваши дети?
— Разлетелись, как птахи бездомные. Кто куда. — Баба Маня подперла кулачком голову. — Нет, грех на душу не возьму: дети у меня хорошие. Старший — Юрка — военный. На границе служит. Младший — Петя — нефть добывает, ну и дочки — Наташа с Ольгой — тоже пристроены. За добрыми мужьями чего не жить? Одно плохо — все им некогда. Мать родную навестить — некогда. Да ладно — сами. Внучат на лето и тех не пускают. Ты, говорят, мамань, портишь их нам своей добротой. Дескать, дети домой вертаются, ни отца, ни матерь не слушаются. Глупые, глупые, — заплакала она, — разве ж добротой кого испортишь? Злом — сколько угодно, добротой — никогда.
И плакала баба Маня как-то смешно: не всхлипывая, а лишь роняя слезы с кончика маленького аккуратного носика. Будто плакали не глаза, а именно нос. Рот у нее был тоже маленький, глубоко запавший — без единого зуба, отчего в лице постоянно сохранялось какое-то ласково-детское выражение. Поплакав немного, баба Маня тут же и успокоилась. Заметив на кровати раскрытую книгу, она набросилась на Веру Сергеевну:
— Опять всю ночь читала? Глазоньки б свои поберегла. Ослепнешь, очки на нос нацепишь. А в очках кто тебя замуж возьмет? Добрый человек на очкастую-то и не глянет…
— А зачем мне замуж, баба Маня? — улыбнулась Вера Сергеевна. — Мне и так хорошо…
— Вижу, как хорошо! На корню, глядишь, высохла. Но я тебе помогу. Ты мне только доверься. Имя скажи!
— Какое имя?
— Ой, как маленькая, — усмехнулась баба Маня. — По ком сохнешь, назови. А я уж… Ко мне девки, бывалыча, наперебой бегали. Врать не буду, не всем, но многим помогала.
— Чем?
— Как чем? Приворотом. Приворот на любжу знаю. Наговорю водицы, девка той водицей суженого напоит, он и готов. Ни в жизнь от нее не отвертится! Так как зовут-то?
— Кого?
— Ну, суженого.
— Виктор.
— Тогда уходи! — потребовала баба Маня.
— Зачем?
— Приворот тайну любит.
Вера Сергеевна вышла в сени, но дверь не закрыла и тайком наблюдала, как баба Маня, набрав в кружку воды, хукнула на нее три раза, зашептала громким шепотом:
— На море-океяне, на острове Буяне лежит сер-камень. Под тем камнем лежат три черта, они бьют-выбивают пуд укладу на тоску рабе божьей Вере, чтоб полюбил меня, девицу, раб божий Виктор больше родимого отца и матери, больше роду-племени… — Она передохнула и снова хукнула на воду: — Матушка Романья, дуй рабу божьему Виктору в лицо белое, в очи черные, во все его кости и молодые шалости, в семьдесят семь жил, чтоб ел — не заел, чтоб спал — не заспал, а полюбил меня, рабу божью Веру, до смертного часу. Аминь… Иди! — позвала она Веру Сергеевну. — Готово!.. Мой приворот тяжелый, — сказала она, — дай ему выпить на утренней зорьке, по пятам за тобой будет ходить.
— Спасибо, баба Маня, но все дело в том, что я не хочу, чтоб он ходил.
— Зачем же я тогда бога гневила? — рассердилась баба Маня и выплеснула из кружки приговорную воду. — Не стыдно тебе? А еще учителка…
И, обидевшись, она гордо удалилась из хаты.
Вера Сергеевна глядела ей вслед, чувствуя, как теплая волна нежности заполняет ее сердце. Баба Маня, баба Маня… Что б она без нее делала? Особенно полгода назад, когда только приехала в Снегиревку.
«…Я люблю тебя, — сказал Виктор, — если б ты знала, как я тебя люблю! Больше неба, больше солнца, больше себя самого, но ребенок тебе сейчас совсем ни к чему». Он так и сказал: не «нам», а «тебе»…
Все завертелось, поплыло у нее перед глазами: деревья парка, огни фонарей, бронзовый олень с ветвистыми рогами.
Здесь они обычно встречались — в городском саду, у оленя, и Вера почти бежала с работы, чтобы сказать Виктору то, что она готова была выпалить первому встречному и лишь с трудом сдерживалась: у них будет ребенок! Сын, дочка — все равно, лишь бы глазенки у него были чуть-чуть вкось, как у Виктора. Это нисколько его не портит, скорей наоборот, к тому же для других это совсем незаметно. Это видно только тогда, когда смотришь близко — глаза в глаза.
Они встретились у бронзового оленя, у которого бока были вытерты до огненного блеска, и Вера тут же, еще запыхавшись от быстрой ходьбы, выпалила:
— У нас будет ребенок!
Ей нужно было тогда только одно, чтоб Виктор разделил с ней ее радость. Эта радость была так велика, что не вмещалась в ней и рвалась наружу, А Виктор сказал:
— Сейчас тебе ребенок совсем ни к чему.
Бронзовый олень взмахнул своими ветвистыми рогами и опрокинулся наземь, хотя вытертые до блеска бока все еще продолжали гореть и слепить глаза.
Виктор подхватил ее, усадил на скамейку и тут же, на виду у всех, стал целовать ей руки.
— Тебе плохо, да? Вот видишь… Милая, желанная, тебе уже сейчас плохо, а что будет потом? Ты слышишь меня, слышишь?
Она не слышала, не хотела ни слышать ничего, ни знать.
Зато она до сих пор слышит резкий стук каблуков по деревянной рассохшейся лестнице…
Больница стояла на пригорке, и, чтобы выйти на дорогу, нужно было спуститься вниз по деревянной лестнице. Правда, можно было пройти парадным входом прямо на шоссе, но Вере казалось, что каждый встречный увидит на ее лице то, что она сделала. «Убийца, — говорила она себе, — ты убила его, не дав возможности даже родиться. Убийца!»