Круглая молния
Шрифт:
Сейчас он попробовал напомнить об этом секретарю райкома, но она перебила его:
— Это не имеет никакого значения: был ты за или против. Решение райкома состоялось, и выполнение его обязательно для всех коммунистов! Слышишь — для всех!
Анна Максимовна не пригласила даже присесть Ивана Макаровича, и он стоял перед ней как провинившийся второгодник.
— Свое персональное, единоличное мнение нужно было доказывать до принятия решения!
— Я и доказывал. Тогда доказывал и сейчас убежден. Нужна ведь людям хоть какая-то отдушина. Работать на уборке день и ночь, работать на пределе сил и возможностей. Без сна, без отдыха! И вот уборка хлеба завершена. Передышка перед копкой картошки. Почему же не отдохнуть, не повеселиться после трудов праведных? И не за углом, на троих, как говорится, на честном пиру. Испокон веков так делалось у нас в России. Я еще помню послевоенные наши праздники. Ничего не было, а веселились от души. Теперь же всего вдоволь. Люди уже забыли, как это радоваться вместе!
— Ты говоришь красно, — проговорила задумчиво Анна Максимовна, — но ведь с твоим мнением члены бюро не согласились? Не согласились. Стало быть…
— Где уж им согласиться, если вы против…
— Не согласились и правильно сделали — иначе до чего мы можем докатиться!
— До чего? — усмехнулся Иван Макарович. — Все равно пьют. Только в одиночку. А мы закрываем глаза, будто ничего не видим. Будто наша хата с краю.
— Вот что, — сказала Анна Максимовна. — Ты мне тут агитацию не разводи. Не с краю, нет! Но и поощрять коллективные пьянки!.. Знаю я твою манеру: вроде бы соглашаться, а делать все по-своему. Вот и сегодня устроил, понимаешь ли, праздник, а на поверку самое что ни на есть игнорирование решения райкома партии. Но я не позволю!..
Анна Максимовна еще долго отчитывала его, шагая из угла в угол своего кабинета, но Иван Макарович за десять лет работы председателем уже ко всему привык, поэтому терпеливо стоял опустив голову и лишь переминался с ноги на ногу, как застоявшийся в конюшне конь. Нужно было просто-напросто переждать, пока начальство не выплеснет всего своего возмущения. Но, видно, и молчание не всегда обезоруживает оппонента. Анна Максимовна продолжала горячиться:
— Ведь я к тебе все по-хорошему, Иван Макарович. По-человечески. Уважала я тебя…
— А теперь, стало быть, не уважаете? — не удержался он.
— Да как же тебя уважать? Правду в народе говорят: один неблаговидный поступок влечет за собой и другие. Сперва развел шашни с молодой учительницей, теперь…
— Что вы сказали? — переспросил Иван Макарович.
— То и сказала, что есть. А ты думаешь, я тут сижу в своем кабинете и ничего не знаю, что делается у меня в районе? Все знаю! И не хотелось обращать внимания вот на эту анонимку, но… — Анна Максимовна порылась в столе, достала помятый конверт. — Видать, придется все-таки заняться твоим персональным делом. А еще уверял, что не грешен…
Она еще что-то говорила — Иван Макарович не слышал.
«Так вот как называется то чувство, — думал он, — которому я не мог найти названия. Шашни. Ни больше ни меньше. Шашни. Слово-то какое — шершавое…» Но откуда известно об этом здесь, в райкоме, когда он даже сам еще не разобрался в своих чувствах. Откуда?
С тяжелым сердцем вышел Иван Макарович из райкома. Его слегка пошатывало. И если бы кто-нибудь из знакомых встретил его, непременно бы подумал: «Пьяный». Но никто ему не встретился, никто не спросил: «Что с тобой?» В этот вечереющий час площадь перед райкомом была пуста.
Медленным шагом Иван Макарович прошел эту площадь, вступил в небольшой скверик. За сквериком в тени старого тополя его поджидала машина. Но до нее нужно было еще дойти. Стало трудно почему-то дышать, закружилась голова. Чтоб не упасть ненароком, он присел на яркую ребристую скамейку. Вокруг скамейки шелестели листвой молоденькие, посаженные только весной липки. Кора у них была нежной и гладкой даже на взгляд. А сквозь редкую листву липок буйно пробивалось солнце и веселыми зайчиками прыгало у ног. От их прыганья больно зарябило в глазах, так больно, что пришлось прикрыть их рукой. Но боль все равно не проходила, наоборот, росла, разливаясь волной по всему телу. Потом он ощутил, как эта разлившаяся боль стала сосредоточиваться где-то в левой половине груди. Потемнело в глазах.
Иван Макарович пошевелился, усаживаясь поудобней, и сидел долго, а может, ему так показалось, сидел, ни о чем не думая, лишь прислушиваясь к себе, к своей непонятной, никогда не испытываемой боли, которая все разрасталась и разрасталась в груди, взбухая, как на дрожжах.
С трудом открыв глаза, он посмотрел в небо, увидел высокие перистые облака, успел подумать: «Хорошо, к погоде». И начал медленно проваливаться куда-то в темноту.
— Ве-ра-ааа!..
11
Обычно Вера Сергеевна ложилась спать поздно. И все равно никак не могла с вечера заснуть. Лезли в голову всякие непрошеные мысли. Тогда она снова зажигала свет и подолгу читала. В основном фантастику, которая хорошо отвлекала от всех земных житейских дел. Но и чтение не приносило успокоения, как только она закрывала книгу…
В этот вечер Вера Сергеевна тоже долго читала, потом, закутавшись в шаль от ночной августовской свежести, сидела на крыльце, слушала неясные шорохи, доносившиеся со стороны деревни, смотрела на звезды. Звезд было так много, что они сливались в одно молочно-голубое зарево, не оставляя меж собой промежутков.
Наконец продрогнув, она снова легла в постель, а сон все равно не шел. Вспомнилась мама. Приближалась годовщина ее смерти, и поэтому Вера все чаще и чаще вспоминала ее, особенно такой, какую видела в последние дни перед смертью. Болела мать долго, мучительно, и лишь в редкие минуты боль словно отступала. Так случилось и всего за один день до смерти.
— Посиди со мной, — позвала она Веру, — давай поговорим по душам. Давно я тебе собиралась все рассказать, да все никак не решалась. А теперь, видно, пора. А то уйду и унесу все с собой.
На всю жизнь запомнила Вера тот последний откровенный разговор по душам.
— Отца ты не кори, что ушел от меня, — сказала тогда мать, — он ни в чем не виноват.
— Как не виноват? А кто же тогда виноват, если не он?
Мать задумчиво поглядела куда-то в пространство, в никуда.
— Война, — ответила она наконец.
— Война? Да она уже сколько лет как кончилась!
— И все-таки война…
Мать попросила поправить подушки, села, облокотись на них, и так сидела долго, закрыв глаза, вспоминая. По лицу у нее словно пробегали тени. Наконец она открыла глаза, погладила Веру по голове тонкой, как плеть, исхудавшей рукой:
— Ты никогда не задумывалась над тем, почему ты у меня такой поздний ребенок? После войны я долго не выходила замуж. И не только потому, что мужчин было тогда мало. Просто я не могла никого полюбить. И отец… Он ведь знал, чувствовал, что я его не люблю. Никогда не любила… — Помолчала и добавила: — Давно нам нужно было разойтись. Из-за тебя не решались. А теперь ты уже взрослая.
— А почему не могла полюбить? — спросила Вера.
Мать достала из сумки сигарету и, хоть ей и нельзя уже было курить, закурила. Пальцы, державшие сигарету, дрожали. Вера уже пожалела, что своим вопросом так расстроила мать, ведь она любила ее. Матери жилось нелегко, и каким-то внутренним чутьем дочь угадывала это, хоть и не могла понять причин. Все у них вроде бы в семье хорошо, все есть, живут не хуже других, и при всем этом мать частенько бывала резка, раздражительна. В такие минуты отец говорил: «Ну, опять раскуковалась». А мать еще больше нервничала и раздражалась.