Круглая молния
Шрифт:
— Так ведь убила… — с крика на шепот перешла Фрося, прижимая к животу поварешку и пугливо оглядываясь.
Одета она была наспех: в ситцевый, держащийся лишь на одной бретельке сарафан, на ногах резиновые сапоги — один красный, другой зеленый.
— Кого убила? — спросил дед, продолжая заплетать корзину.
— Кого, кого? Мужика свово. Ваську. — Фрося робко приблизилась к деду Степочке и, дотрагиваясь рукой до его плеча, слезно попросила: — Сходил бы поглядел, а? Может, еще живой? А?
— Некогда мне, — насупил густые брови дед Степочка, — седни за корзинами приедут, а у меня еще плана нету.
И все же он отставил корзину, передвинулся по стволу ивы, как бы приглашая и Фросю присесть рядом.
— А чем ты его? — спросил он, помолчав.
— Половником.
— Каким?
— Каким, каким… Каким щи разливают.
— Вот непутеха… Деревянным али железным, спрашиваю?
— Вот этим самым… — И Фрося показала увесистый, выщербленный но краям деревянный половник.
— Ну, тогда очухается, даст бог.
И снова принялся за корзину. Фрося взяла прутики, стала ему помогать.
— Волосы прибери, — сказал дед, — распустеха!
Фрося быстренько заплела распущенную косу и обернулась к нему:
— Сходил бы, дедусь, а? Поглядел…
— Я бы сходил, да поясницу схватило. Вчерась с Федькой Усачом бредешок закинули, а вода — уй! — холоднющая.
— От поясницы пчелиный яд помогает, — присоветовала Фрося, — выставь им спину.
— Да я уж выставлял. Не жалют.
— А еще заячью шкурку хорошо прикладывать.
— Да где ж взять шкурку-то?
Они сидели на поваленном стволе ивы, а в кустах, над речкой, звонкоголосили соловьи. Нигде больше, как в родной деревне, не слыхала Фрося такого соловьиного пения. Сперва начинал один, словно на пробу, кидал в утреннюю зарю два-три коленца и замолкал, прислушивался, кто откликнется. Откликалось сразу несколько, и так они рассыпались, будто соревнование друг с дружкой устраивали: кто кого перепоет, кому первый приз достанется. Тогда и первый соловей включался в общий хор, и хор этот слаженно гремел на всю округу, хотя каждый из соловьев и вел свой голос, ни с чьим другим не сравнимый. Заслушались они соловьев, обо всем на свете забыли, пока дед Степочка не опомнился и не изрек:
— А скоро и соловьев изведут.
— Как изведут? — ужаснулась Фрося. — Не, их не поймаешь. Вон они какие махонькие…
— Зачем ловить? Сами улетят, когда нас с тобой сагитируют бросить Лупановку. Деревья выкорчуют, речка пересохнет, они и улетят.
— Куда?
— Новую жизнь искать. А у вас из-за чего эта… разногласия?
— Да все из-за нее, из-за проклятой «блондинки».
Дед Степочка чуть корзину не выронил.
— Из-за какой блондинки?
— Ой, дедусь, будто не знаешь, — засмеялась Фрося и пояснила: — Красную не пьет, подавай ему «блондинку». Каждый день по «блондинке», это ж какое здоровье нужно иметь? А как с ней посвиданькается, тут и зачнет куражиться: «Жена моя, лапушка… иди, я тебя поцелую!» Или: «Тьфу, нечисть! Глаза б мои не видели, уши не слышали!»
— Ну вот, а ты плачешь.
— Так ведь жалко. С молодости знаешь какой был!
— Какой?
— Ласковый, как теленок… Троих детей нажили.
— Вот детей бы и пожалела! — рассердился дед Степочка. — Нашла кого жалеть!.. Давно ли с трактора свалился?
— Ага, — тут же подхватила Фрося, — свалился в канавку и лежит. А трактор и пошел себе. Иду это я — что за наваждение? Трактор самоходом прет. Прямо на меня. А он и не заметил, как свалился. Лежит в канаве и орет во все тяжкие: «Шапки прочь, в лесу поют дрозды». Шапку всамделе потерял.
— Ну вот, — рассудил дед Степочка, — а ты плачешь. Не плакать надо, а радоваться. Заплачешь, когда очухается. Когда в силу войдет.
— Ох, и заплачу, — согласилась Фрося, — в кураже он сам не свой. Заставляет себя не Васькой — Артуром звать.
— Кем, кем? — не понял дед Степочка.
— Артуром. Книжка такая есть. «Овод» называется.
Дед Степочка тихонько похихикал, спросил:
— А чего он дома-то оказался?
Фрося поправила сползшую с плеча бретельку.
— Выходной, говорит. Ну, выходной и выходной, я молчу, мое дело какое? Так нет, «блондинку» свою выпил, стал корюзиться. Ремязики свои выставлять: «Жена, а жена, ты меня любишь?» — «Любила, говорю, да всю любовь мою ты по стаканам расплескал. Отстань, говорю, рожа зеленая!» Он все равно — целоваться… Ну, я его и трахнула половником. Гляжу, сперва покачнулся малость, потом раз — и упал, пена из носа. Дед Степочка, миленький, сходи ты. А я за тебя корзинку сплету.
— Сам управлюсь.
Он уже было приподнялся с ивы, выпрямился, ухватись за поясницу, но тут же снова сел.
— А сама чего не сходишь?
— Боюсь. Нервы никуда. Как бы еще раз не стукнула!
Готовые ошкуренные прутики кончились, и Фрося принялась ошкуривать новые. Пальцы ее тотчас же пожелтели.
— Не марала б ты рук, — пожалел ее дед Степочка, — вон они у тебя какие красивые.
— Иди ты!
Фрося застеснялась, стала расплетать косу, хотела собрать волосы узлом на затылке, но они выплыли у ней из-под рук, рассыпались по полным мягким плечам.
— И родинки, как у матери, — продолжал дед Степочка, лаская глазами черные крапинки на ее белом лице: одна крапинка — на левой щеке, другая — на правой.
— А ты откуда про мать знаешь?
Дед Степочка покраснел, стушевался.
— Да это я так… предположительно.
Они еще немного посидели, послушали соловьев, и вдруг Фрося, будто вспомнив что-то, наклонилась к самому его уху, быстро зашептала:
— А хочешь, я тебе чтой-то покажу, а? Только поклянись, что никому не скажешь!
— Кому я тут скажу? Разве вон Трезорке…
Тогда Фрося, воровато оглянувшись, достала из-за пазухи синий конвертик, свернутый вчетверо, разгладила его, повертела перед глазами, словно сама удостоверяясь, что это оно и есть — письмо.
— Вчерась получила. Читаю и глазам не верю: про любовь! Ну, думаю, Юлька — поганка, еще и тринадцати годов нету, а уже ухажера завела! А потом глядь на конверт. Письмо Ефросинье Сидоровне Крыльцовой. А Ефросинья-то я. Другой в деревне нету.
— Да уж такой не только в деревне, а на всем белом свете…
— Опять ты за свое! — отмахнулась от него Фрося. — Я про дело, а ты…
— От кого ж это? — поинтересовался дед Степочка.
Фрося всплеснула руками.
— В том-то и дело — не знаю! Фамилия неразборчистая. На, сам почитай.
Дед Степочка снял со лба очки, водрузил их на глаза, чертыхнулся, потому что длинные лохматые брови мешали ему читать, — и начал:
«— Здравствуйте, многоуважаемая Ефросинья Сидоровна! — Он замолчал и внимательно поглядел на Фросю: ишь ты, «многоуважаемая». — Не подумайте, что я какой непутевый, я еще никому в своей жизни не писал писем, разве что друзьям по службе. И никого еще не любил. Но как только услышал ваш голос, со мной будто что-то сделалось. Непонятное. Я будто заново народился. Голос у вас такой нежный, такой ласковый, что хочется слушать его и слушать…»