Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крушение Агатона. Грендель
Шрифт:

Не знаю почему — то ли от удушливой жары после вчерашнего дождя, то ли от изжоги, которая всегда мучает меня, когда я ем слишком много капусты, то ли от того, что балабольство моего бедного учителя давит мне на мозги, — но я с каждым днем все сильнее ощущаю бестолковость, нереальность и безнадежность всего происходящего. Снова и снова в голове проносится мысль: Это серьезно! Они собираются нас убить! Мысль ясная, как видение, и отчетливая, как белая утка на темно-зеленом болоте. Усираясь от страха, я поворачиваюсь к Агатону, но он ведет себя как сумасшедший: отпускает какую-нибудь идиотскую шутку или плюхается на пол, скрежеща зубами, и я теряюсь, как человек, выпавший из Времени. «Неужели он всех нас дурачит?» — думаю я. Или он и впрямь безумен? Он, точно дерзкий девятилетний мальчишка, немилосердно измывается над стражником, издевается надо мной и над самим собой. Моя мать не сидела бы сложа руки. Возможно, и он что-то придумывает, скрываясь за шутовской маской? Когда кто-нибудь правит повозкой вместо матери, она воспроизводит все движения возницы, чуть опережая его. Откидывается назад с криком «Тпру!», хотя ее руки покоятся на коленях; направляет быков вправо или влево, сжимая пальцами невидимые поводья. «На Зевса надейся, а сам не плошай», — говорит она. На кого же тогда надеяться Зевсу, если он оплошает?

Как я ни бьюсь, никак не могу убедить Агатона, что положение наше серьезно. Сидя за столом, я пытался писать — Агатон что-то строчил напротив — и спросил:

— Учитель, что замышляет Ликург?

— Мой мальчик, — сказал он, — позволь мне задать более существенный вопрос. Почему мы сидим здесь и пишем, а не собираем чудесные сосульки, чтобы сохранить их до лета?

— Во имя Аполлона…

— Нет, нет, мой мальчик. Я совершенно серьезен. Почему мы пишем?

— Потому что нам дают пергамент, — сказал я.

— А почему нам дают пергамент? Он весьма дорог.

— Одному богу известно.

Старик задумался, затем покачал головой.

— Нет, мы должны рассуждать трезво. Разве они читают то, что мы пишем? — Я не нашелся с ответом, поэтому он сам ответил: — Это представляется маловероятным, тем не менее каждые три-четыре дня они приходят и забирают все написанное. Но читают ли они это? — снова спросил он себя и ответил: — Скорее всего, нет.

Такой диалог с самим собой ему понравился, и он стал попеременно изображать обоих собеседников, склоняя голову то в одну, то в другую сторону и, как рапсод, изменяя голос:

— «Сохраняют ли они эти записи для истории?»

«Сомнительно. У них есть только устная поэзия.

Искусство записи музыки они утратили. Их коммунизм, как они утверждают, прекрасно обходится без всяких исторических записей. Они не записывают даже свои законы, исходя из теории Ликурга, гласящей, что, когда законы записаны, люди следуют их букве, а не духу».

«Тогда почему они дают тебе пергамент?»

«Бог знает. Может, потому, что раньше я был писцом?»

«Ты явно способен на большее».

— Учитель, — позвал я.

Но он увлекся. Помахивая пальцем, он начал пространное объяснение:

— «Возможно, они делают это для собственного гнусного развлечения, используя тебя так же, как иногда используют илотов. Хватают какого-нибудь илота на рыночной площади, приводят его в дом, дают ему вино и велят пить, хочет он того или нет, так что вскоре бедняга едва держится на ногах. Потом они ведут его, шатающегося и спотыкающегося, в зал для совместных трапез, где за столами сидят, братство за братством, спартанские юноши и их наставники, и там заставляют пьяного илота танцевать и петь, да еще наигрывать себе на флейте. Он неуклюже пляшет, задирая засаленную, всю в винных пятнах одежку и показывая свои кривые, волосатые ноги, натыкается на столы, а юноши швыряют в него объедки, напяливают ему на голову грязный железный горшок, ставят подножки или легонько, будто лаская, прихватывают его за причинные места. Они хлопают его выходкам и опять накачивают вином, отчего илот блюет и вырубается; затем они с презрительным гиканьем, похожим на рев волчьей стаи, срывают с него одежду и выбрасывают его из окна на улицу, как мешок с зерном. Там на илота рычат и лают собаки, но он лежит неподвижно, философичный, как камень. По мнению Ликурга, пример пьяного илота учит спартанскую молодежь воздержанию».

Агатон рассмеялся.

— «Вот так и с тобой. Да. В залах для трапез они читают вслух твою писанину юношам и наставникам, и те помирают со смеху от твоих вымученных сентенций и отвечают на них в той лаконичной манере, которую Ликург сделал популярной: „Мудрый действует. Глупый ищет объяснений“. Таким вот образом они очищают Государство от чахлого умствования».

«Воистину так. Да. Хвала Аполлону!»

Его лицо мрачнеет.

— «Беда в том, что никогда не знаешь, прав ты или заблуждаешься, и потому должен, морща нос и почесывая ухо, все время задавать этот вопрос как-нибудь иначе в своем неизбежном, хотя и заведомо обреченном на провал, стремлении к определенности».

«Ложь! — резко возразил себе Агатон. — Что такое определенность для меня, уважаемый? Я же Провидец. Истины шныряют в моем мозгу, как рыбы. Я разглядываю их, слежу, как они исчезают во мраке, равнодушно перевожу взгляд на ближайших рыб, легонько постукиваю кончиками пальцев, дивясь изяществу их плавников, и с тревогой размышляю о пустоте их глаз».

Он обдумал этот довод и заговорил примирительно:

— «Может быть, Агатон, они дают тебе пергамент в надежде, что ты обмолвишься о каком-нибудь преступлении или проступке, за которые они могут вынести тебе приговор. Затаившись в полумраке, как тигры, они читают, выискивая на темных шуршащих свитках какую-нибудь ужасную фразу, к которой можно придраться. Затем — внезапный вызов и скорый суд…»

«Нет! Это смешно! В Спарте правосудие только для спартанцев. Особенно в эту эпоху всеобщей войны. Они не станут напрасно тратить время, чтобы судить меня, тем более Верхогляда. Рано или поздно старине Ликургу надоест дурачить меня, он кивнет, и благородный Агатон, с шутками и прибаутками, заковыляет на свободу, исподтишка метя костылем в ногу ближайшего стражника, или же — если придерживаться истины — его выволокут из камеры, вопящего, умоляющего, ломающего пальцы, сулящего взятки, угрожающего, и старому бедолаге Агатону придет конец, конец его приключениям и идеям».

Я попытался прервать его, но второй Агатон оказался быстрее.

— «Может, они посылают Ликургу то, что ты пишешь?»

«А ему до этого какое дело?»

«Ну а все-таки. Когда-то его интересовало все, что ты говорил. Долгие годы он стремился узнать, где ты прячешь свою книгу».

Агатон задумчиво кивнул.

— «Любопытное предположение. Сидит в Дельфийском храме старый одноглазый Ликург, чернобородый, с сердцем, тяжелым, как мешок человеческих костей, усохший, точно дохлая ящерица, и ждет, ждет, ждет, когда же божество изволит принять решение, — ждет, коротая время за чтением писаний своего давнего полоумного критика. Может ли быть, что даже у Ликурга бывают моменты сомнений, когда он не в силах удержаться, чтобы не выведать мысли своих врагов? А может, даже в нем сохранилась хоть искра стародавнего ахейского любопытства к древним тайнам и великим идеям?»

Будто только сейчас заметив мое присутствие, Агатон поднял на меня глаза, полные слез.

— Верхогляд, мой мальчик, я полдня ради тебя сижу здесь сиднем, положив костыль на колени и подперев подбородок кулаками, и трачу столько времени на рассуждения о том, почему нам приносят этот пергамент, а потом забирают, как полный ночной горшок. — Затем он заговорил более поэтично: — Зашло светило. Лишь на ледяных гребнях утесов к востоку от реки мерцает пламя Гелиоса, и в сумеречной долине сквозь снегопад илоты гонят стада коров и коз с речного берега обратно в хлев. Я не могу прийти к какому-либо решению в вопросе о пергаменте, но думаю, мы справимся с этой проблемой. Будем считать, что все ответы верны — что наши записи предназначены для чтения в обеденных залах, что все написанное нами послужит либо для нашего осуждения, либо для нашего оправдания на суде и что все свитки пересылают Ликургу. Я называю это методом Исчисления.

Вздохнув, я уронил голову на руки.

— Мудрое решение, — сказал он. — Дорогой мой юный друг, в этом мире важно не столько то, что истинно, сколько то, что занимательно, по крайней мере до тех пор, пока истина непознаваема. Это понимал уже Гомер. Вопрос лишь в том, будет ли это занимательным для нас завтра. Может быть, мы передумаем и, спрятав все написанное, предложим эфорам только, скажем, похабные рисунки? Почему бы и нет?

Все, мое терпение лопнуло. Ясно, что учитель не испытывает ни малейшего уважения к моему мнению и нисколько не беспокоится о моей безопасности. Ну и черт с ним. Я начинаю подозревать, что Провидец — это не тот, кто видит отчетливее, чем остальные, но просто человек, который все время смотрит не в ту сторону. Надо найти способ бежать отсюда. Если придумаю как — хрен я ему скажу!

Поделиться с друзьями: