Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крылья в кармане

Урин Дмитрий Эрихович

Шрифт:

— Доброе дело, — говорит он, — нужно делать, как всякое дело, — по-деловому: взялся, наметил цель — и пошел, до победного конца. Я его найду, этого молодого человека, — говорит он про тебя, — вручу ему шифскарту и доставлю в Нью-Йорк.

Ты понимаешь, конечно, что меня это заинтересовало.

— Послушайте, — говорю я, — чего вам приспичил этот именно молодой человек? Что, у его дядьки нет больше наследников?

— Нет, — отвечает он, — наследников хватает. Сколько угодно! Больше, чем надо! Наследство он ему не собирается оставлять. Вы, — говорит, — бросьте эти французские романы. Мистер Шуман хочет сделать доброе дело — это раз, а если племянник окажется толковым, то он может получить место управляющего в одном из дядькиных магазинов.

Понимаешь? Я ему ответил, что ты не только толковый, что ты — талант, что ты — золото самоварное. Чего не скажешь ради родственника?

Все это ты обдумай. Не делай глупостей. Шифскарты на улице не валяются и должности заведующих магазином тоже не валяются, и Америка тоже. Там, говорят, хлеб — без карточек, и обеды — без очереди, и можно купить какие угодно туфли — без талонов. Говорят… Я не ручаюсь. Социализма там, конечно, нет. Ты может быть коммунист, так не думай, что я, не дай Бог, контрреволюционер и советую тебе поехать к капиталистам в Америку. Я предупреждаю тебя. Социализма там нет. Чего нет, того нет. Ты все это обдумай. Только думай мозгами, а не сиденьем. Американец — упора. Он поехал тебя искать, и ты скоро можешь иметь его гостем. Адрес ему я, конечно, дал. Это ж не секрет. Мы все тебя целуем, завидуем тебе, но ничего не рискуем советовать. Каждый живет своим умом. А у кого ума нет, тому, конечно, хуже.

Еще раз целую. Твой преданный друг и дядя Зяма Новинкер».

Память — на службу!
И не знаю я, и не ведаю, Как назвать тебя, как прикликати? Много цветиков во чистом поле, Много звезд горит по поднебесью. А назвать-то их нет умения, Сосчитать-то их нету силушки. Полюбив тебя, я не спрашивал, Не разглядывал, не распытывал.

Эти стихи я заучил в школе много лет тому назад. Стихи мы заучивали механически, — большего от нас не требовали, и в складках памяти, смехотворных, как лавка старьевщика, эти строки лежат, неизвестно зачем, долгие годы, рядом с мальчиком, которому и больно и смешно, рядом с весной, когда выставляется первая рама, в этом же отделе памяти, где огонек, потухший в селе за рекою, где «Бейте в площади бунтов топот» Маяковского, где «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Бориса Пастернака, где горластая песня про то, что «как один умрем в борьбе за это».

Страшны склады памяти, не проветренные ни революцией, ни болезнями, ни путешествиями, ни зачеркиваниями и начинаниями сначала. Страшны склады памяти — отдел стихов, отдел цифр, отдел улиц, отдел друзей, отдел девушек, отдел первых ощущений детства, отдел музыки, лейтмотивов знаменитых фраз, — не заблудись, товарищ! Воспоминания не убегут — их нечего жалеть. Не тревожь памяти, не путай себя, успеется! Действуй, работай! Живи!

И не знаю я, и не ведаю. Как назвать тебя, как прикликати…

Как из-под спуда воспоминаний выползли эти строки? Не знаю. Не могу знать.

Дело было в Бапайбе, часов этак в шесть-семь вечера. Я ходил в полях по узкой меже, среди нескошенной еще бледно-золотой ржи. Тихий ветер поглаживал и расчесывал ее осторожно, как мать, и она шелестела. Солнце становилось красным и занимало полнеба. На красном его фоне был виден дальний сосновый лесок — синий, темно-синий, как надвигающаяся ночь. Со всех сторон меня окружали просторы — отдыхающие, засеянные гречихой и клевером поля, чуть поднятые над землей крыши Ба-лайбы, и прежде всего — воздухи, свободные, влекущие, на все стороны широкие воздухи, от которых дышится во всю силу и руки поднимаются, как птичьи крылья, и хлопаются, и обнимают необъятное, то есть весь рабочий кусок планеты, весь братский социалистический мир, Советский Союз, Россию. И тогда я вспомнил:

Полюбив тебя, я не спрашивал, Не разглядывал, не распытывал…

Почему вдруг? У меня никогда не было чувства родины, и я никогда не понимал этих глупых стилизованных стихов.

— Чего по полям шатаешься? — Василий поджидал меня у проселка. — Ходит, все одно как пророк или же лунатик.

— Просторы какие, Вася! — сказал я. — Красота!

— Неорганизованная красота, — ответил он. — Смотри, целина какая! Разве бывает в жизни, чтоб красота и чтоб целость? От такой красоты детей не случается. Это неправильная красота.

— Чем же ее поднять? Орудий нет, людей нет, семян тоже.

— Орудия будут, — ответил Василий так уверенно и хладнокровно, как будто знал, что вот уже везут их со станции в Балайбу. Когда же я удивленно поднял на него глаза, он повторил: — Орудия будут. Ежели мы их сделаем.

Тогда вдруг, не к месту, я вынул из кармана письмо дяди моего Зямы Новинкера и, помяв его в руках, как деньги, с которыми расстаешься, показал Василию.

— Почитай.

Он стал спиной к солнцу и принялся за чтение. Он читал медленно, как тяжелодум, и по лицу, до тех пор пока он не закончил, нельзя было узнать, что думает он по поводу прочитанного. Лицо заявляло — «я читаю» — и больше ничего. Я заглядывал в письмо, быстро читал еврейские фразы и переводил.

Стоя возле него, я смотрел на красное небо, на просторы, на рожь, слушал, как шелестела она и как молчали просторы.

Василий закончил чтение.

— Что ж! — сказал он. — Вполне понятно. Пошли этого американца ко всем чертям!

Как просто! Как исключительно по-дружески, по-большевистски просто! А ведь если б мне дали почитать такое письмо, я бы сказал: «Что ж! Как знаешь!..» А потом ехидно бы предположил: «Может быть, ты тоже хочешь в Америку? Что ж!..»

— Боюсь, Вася! — сказал я. — Боюсь, что явится американец сюда. Вот будет скандал!

— Никакого скандала. Попросим его — и все.

И, как старый друг мой Осип Фальк, второй мой друг, товарищ и спутник, поднял руку и сказал: — Господин американец, выкидансэ колбасэ из Балайбы, или же, выражаясь вернее, со «Справедливого пути марксизма». Примите, господин американец, мои уверения в совершенном восхищении, — Василий Семенович Холмогоров.

Я хохотал. Природа свернулась, стихи забылись, и ко всему, что обнимал глаз, захотелось приложить дело.

Мои земледельческие лекции

Каждый вечер общество собиралось в избе, бывшей Платона Ильича Михайлова. Колхозники первое время с большой охотой ходили на всякие собрания, в одиночку им было не по себе: и боязно, и непривычно, — что ни делали, все казалось ненужным. Как-то по-другому, казалось, нужно и жить, и есть, и хлеб молотить, а как — никто не знал. На собраниях, в тесноте все становилось понятней. Вопросы исчезали, чтобы появиться завтра поутру, когда проснешься, войдешь в сарай и голодная лошадь заржет тебе навстречу.

С птичьего полета все прекрасней! С поезда, с аэроплана, с горы — откуда угодно — видно, как изменилась панорама полей. Не заплатанное арестантское платье из разных лоскутков, а огромная скатерть, та самая сказочная, которой накрыт стол для всех бедняков мира. Пир на весь мир! По усам текло, а в рот не попало!

Я много читал и должен был рассказать все, что знаю о сельскохозяйственных орудиях, прежде всего о тракторе, о комбайне.

Крестьяне слушали меня внимательно, и я находил простые цельные слова.

Поделиться с друзьями: