Крылья в кармане
Шрифт:
— Не читай за столом, — сказала мать, выхватила журнал и отбросила его.
Мишка не шевельнулся, продолжая пить чай и что-то додумывая.
Девочку рассматривать было трудней. Марийка наливала отцу чай и тараторила. Он заметил ее стрижку с начесом на глаз, так что порой ей приходилось вскидывать голову, заметил ее умение поднимать брови. Не привычку, а именно умение, еще неполное, так что иногда она поднимала их некстати, очевидно в лад своим мыслям, что-то репетируя. Еще отец обратил внимание на грудь и увидел, что здесь, именно здесь, в этих вздутиях неподготовленной блузочки, в новом повороте шеи проведена та раньше не замеченная линия рисунка, из-за которой при первом взгляде на девочку хочется сказать: «Что это, наша Марийка как будто гордой стала?»
Игорь Михайлович заметил, что мать тоже смотрит на детей по-новому, и по грусти в ее глазах, по грусти, похожей на сонливость, догадывался, что мать думает о старости.
К террасе подошел нищий и без слов стал смотреть, как люди едят. Это был деревенский нищий, не профессионал, не из тех, которые приезжают на дачи в автобусе из города и знают мотивы всех просьб — нараспев по-еврейски, с закрытыми глазами по-церковному или с басовой декламацией слова «гражданин».
К террасе подошел мужик в лаптях, с тугой котомкой на спине, очевидно из дальних мест. Он ждал подаяния молча и, глядя на то, как люди едят, старался поймать чей-нибудь взгляд, считая, что это будет верней всяких слов.
Чтобы прекратить это, Игорь Михайлович отстранил чашку и спросил:
— Вы чего хотите?
— Христа ради. Пропитание.
Нищий ответил двумя совершенно отдельными словами, с паузой после каждого слова. Ноги его стояли прочно, словно в этой позиции он собирался оставаться долго.
Игорь Михайлович хотел подать ему, но Мишка подскочил к террасе и крикнул:
— Иди, иди! Надоели! Много вас! Нечего!
И нищий покорно ушел, потому что слова, которые сказал мальчик, были знакомы ему, как собственные «Христа ради».
Типичность этих слов почувствовал и отец, и ему стало страшно: за ними стояло представление о скупых людях, о собственниках, о мещанах. И он крикнул нищему вдогонку:
— Постойте, я вам сейчас дам.
Нищий возвратился. Отец подал серебряную монету.
Мишка, застыв, смотрел на него, как на пьяного, а девочка, глядя на отца и на брата, улыбалась, предчувствуя столкновение. Она знала, как Мишка любит отца и гордится им, и ждала, чем кончится этот взгляд мальчика и отца и весь этот, по ее мнению странный, отцовский поступок.
— Сколько ты ему дал? — спросил Мишка.
— Пятиалтынный, — ответил отец.
— Пятнадцать копеек? — Мишка иронически вздохнул, покачал головой и сел. — Пятнадцать копеек в пользу кулачества.
Марийка прыснула, но тотчас же стерла с лица все признаки улыбки и приготовилась слушать отца, полагая, что его возражения будут серьезными и улыбка ей не понадобится.
— Откуда ты знаешь, что он кулак?
— А то кто же? — Мишка протянул руки ладошками вверх, словно подавая что-то отцу. — Кто?
— Мало ли кто. Что, ты кулаков по лицу узнаешь или ты знаешь этого человека?
— А кто он может быть? Колхозник? В июле месяце, во время жатвы, я таких колхозников не представляю себе. Или кто? Безработный? Безработицы в Советском Союзе нет.
Мишка разговаривал с отцом, как вожатый пионеротряда, и это было приятно. Приятна была его четкость, так сказать, членораздельность его мыслей, и вместе с тем Игоря Михайловича немного раздражала безапелляционность ребенка, окончательность его суждений. Он решил спорить, чтобы нащупать, где звучат слышанные слова, а где — настоящие мысли мальчика.
— У тебя, брат, все просто. А вдруг он больной?
— Пусть идет в больницу.
— А представь, что больницы переполнены. Может это быть?
— Может. Что же из этого? Для чего ж милостыню просить? Если бы ты подал ему медицинскую помощь, я бы не возражал.
Решительность суждений сына уже по-настоящему стала раздражать Игоря Михайловича. Он посмотрел на круглую голову мальчика. Шар с неживыми, безвыразительными глазами, недоформированными ртом и носом. Ему захотелось сбить мальчика, запугать его или разжалобить — заставить его проявить первобытное и простое детское чувство. И отец сказал:
— А мне кажется, что идет этот человек издалека, идет в отпуск, домой к сыну, которого он не видел три года. Сын у него в деревне бегает. Маленький такой, Колька, вихрастый. Очевидно, зовут сына Колькой. Денег у человека немного, и решает он пойти пешком. «Лучше, думает, домой привезу лишнее». Идет он, идет, ночует в постоялых дворах, и вот во время одной ночевки крадут у него деньги. Просыпается он на рассвете, щупает карман — страх! — ничего нет. Вот. А до деревни еще далеко. А есть надо. Что делать?
Рассказывая, Игорь Михайлович, не отрываясь, смотрел в глаза мальчика, рассчитывая найти в них ту устремленную силу внимания, то ожидание и подготовку чувства, которые он находил в них когда-то, рассказывая детям сказки.
Но глаза улыбались все время и только после вопроса стали серьезней, но без всякого оттенка грусти, серьезней по-деловому:
— А есть надо. Что делать? — повторил отец.
— Обратиться в милицию, профессиональную организацию. Помогут, — ответил сын.
— Обращается, а там не верят.
— Предъявить документы.
— А документы украли.
— Снесутся по телеграфу, выяснят.
— А вдруг твои профессиональные организации не хотят сноситься по телеграфу? Вдруг там такие люди сидят, бюрократы.
Сын улыбнулся и вздохнул.
— Их нужно разоблачить.
— Как же это сделать? Поехать в Москву, что ли? Или прямо так им и сказать: «Ах вы, бюрократы! Я вас разоблачаю»?
— Зачем? И в Москву не надо. В том же месте, где кража произошла, есть партийное руководство, комсомол, контрольная комиссия, много организаций. Ты чего, батя, меня экзаменуешь? Я ведь знаю, что ты коммунист, чекист и так же точно думаешь.
Мишка все улыбался, и тут Игорь Михайлович понял эту улыбку и понял, что действительно получился экзамен, по каким инстанциям надо ходить, что он не сумел трогательно рассказать о судьбе несчастного человека, и поэтому все его слова не задели сознания мальчика, прошли по его поверхности.
«А может быть, тут дело не в моем плохом рассказе, — подумал Игорь Михайлович, — а в том, что, может быть, они просто не понимают жалости, страха смерти, как это было у него с бабушкой Новицкой, не понимают загадок вечности, не верят в возможность неразрешимых противоречий, не тревожатся при виде страданий отдельных людей…»