Кто он был?
Шрифт:
— Почему ж тогда он не пишет?
А старая хозяйка напоминала, что младшая дочка Григория, трехлетняя Вера, родилась уже в войну, когда и с запада, и с юга доносился гром пушек, отец и не видел девочку.
— И увидит ли, кто знает, — часто вздыхала старушка.
Этого же боялась и хозяйка.
Игра в прятки нравилась детям. Они затеяли игру у себя в комнате, во двор не выйти было, шел противный мокрый снег, а когда расшалились, стали прятаться и у них в комнате. Обычно малыши к ним не забирались, мать удерживала, да ребятишки и сами чуждались посторонних, особенно вначале. Наверно, из-за их эстонской речи, — это был чужой, незнакомый детям язык. Самым храбрым оказался пятилетний Кузьма, большеголовый карапуз с жесткой щеткой волос и слегка оттопыренными ушами, напоминавший Аннесу его самого. В таком возрасте, да и десять лет спустя у него волосы тоже упрямо стояли торчком, никак не хотели зачесываться ни книзу, челкой, ни набок, на пробор, ни назад, к затылку. Уши тоже оттопыривались, еще и в школе его этим дразнили. И голова была большая. Голова-то и сыграла с ним однажды опасную игру, дело чуть не обернулось совсем плохо. Ему тогда было лет пять, как сейчас Кузьме, или на год больше. Во всяком случае, в школу еще не ходил. Во дворе дома, где они жили, были большие двустворчатые ворота, хозяин когда-то держал лошадей. Там, где половинки ворот сходились, у самой земли было проделано небольшое отверстие, которое все называли кошачьей дырой. Собака в нее пролезть не могла, а кошки лазили. В один прекрасный день ему, Аннесу, захотелось просунуть голову в это отверстие, посмотреть, нет ли чего интересного на улице. Не видно ли ребят, играющих в лапту, или девчонки, с которой можно хотя бы попрыгать. Рядом с высокими створками ворот была калитка, почти всегда стоявшая открытой, но ему почему-то захотелось опуститься на четвереньки и все осмотреть именно через кошачью дыру. Дыра оказалась слишком маленькой для него, но он поднажал и в конце концов просунул голову, хотя ушам стало больно. На улице мальчишек не было, зато вприпрыжку приближалась Тийя, задиристая девчонка, с которой они без конца цапались, — никто не хотел, чтобы последнее слово осталось за другим. Ему было стыдно стоять перед Тийей на четвереньках, он хотел втащить голову обратно, но беда всегда застает врасплох: голова не протискивалась сквозь кошачью дыру, словно за это время увеличилась вдвое. Он старался изо всех сил, но безрезультатно. А Тийя подходила все ближе, посасывая конфету и подбрасывая носком сандалии мелкие камешки, точно была мальчишкой и что-то понимала в футболе. К счастью, во двор вышла мать, чтобы принести воды из прачечной. «Кто же так делает, ты же не четвероногое», — пожурила его мать, но тотчас же поняла, что он в плену у кошачьей дыры. Мать быстро принесла шест, просунула конец под ворота и, используя его как рычаг, приподняла половинку ворот на петлях. Повыше поднять ее она не смогла, ворота были заперты, и большая перекладина мешала, но все же створка приподнялась настолько, что он смог вытащить голову из кошачьей дыры. Едва он успел вскочить на ноги, как в дыре показалась голова Тийи. Только Тийя заглядывала с улицы во двор. Но ее голова без труда проскользнула и обратно. Тийя назвала его голову тыквой, что его ужасно разозлило.
Да, Кузьма напомнил Аннесу его самого, его самого и мать, которой он доставлял немало забот. Выдержит ли она? Осуществятся ли ее надежды, вернется ли она в Таллин? Эта мысль не раз мелькала у Аннеса, когда они вечером играли с детьми в прятки. Даже когда ребячье увлечение передалось и им и они наперебой старались придумать для малышей лучшие места пряток. Килламеэс придвинул табуретку под вешалку, поставил меньшую девочку на табурет и спрятал ее за шинелями, так что остальные не смогли ее найти. Нааритс поднял Кузьму на шкаф и велел лежать тихо, как мышь; если б мальчик не захихикал, сестры не обнаружили бы его, им и в голову не пришло бы искать братишку под потолком. Аннес велел старшей девочке взобраться на подоконник и задернул штору, ее тоже не так-то легко было найти. Под конец они увлеклись игрой не меньше ребят.
На следующей неделе Аннес побывал под Нарвой, у артиллеристов, которые поддерживали огнем части ударной армии, сражавшиеся на передовой линии. Аннес почти не знал Нарву и ее окрестности, до войны был в Нарве только один раз, да и то с экскурсионным поездом, который прибыл в город в одиннадцать часов и через семь часов уже уходил обратно. Он дивился крепостям Германа и Ивангородской, могучие стены которых вздымались над водой по обе стороны реки. И мощному водопаду — по сравнению с ним Кейла и Ягала действительно казались ручейками. Высокие плитняковые или кирпичные корпуса Кренгольмской мануфактуры, видные издалека, производили впечатление темных и мрачных; такими же были и рабочие казармы, построенные, как ему говорили, по образцу рабочих общежитий Манчестера. Запомнился ему Темный сад, ратуша и здание биржи на Ратушной площади. О мызе Лилиенбаха, где в последние недели шли кровопролитные бои, он не имел понятия. Противник предпринимал ожесточенные атаки со стороны предмостного укрепления в Ивангороде, но снова захватить мызу ему не удавалось. Начальник политотдела не посылал Аннеса к артиллеристам, он отправился туда по собственному почину: редакция «Рахва Хяэль» заказала ему статью, но он не хотел еще раз вспоминать прошлые бои под Великими Луками, а тем более — писать о повседневных учениях стрелковых полков. Конечно, пользуясь материалами из газет армии и фронта, он мог бы написать вполне отвечающую действительности статью о героических действиях дивизий ударной армии, рассказать, в каких трудных условиях, среди лесов и болот, идут бои на западном берегу Нарвы, на плацдарме Аувере. Но почему он должен писать о делах других дивизий и полков, если под Нарвой сражаются и артиллеристы его корпуса? Он обратился к начальнику политотдела и получил разрешение идти. Подполковник дал ему дополнительное задание — проверить, как в боевых условиях организована политико-воспитательная работа в дивизионах и на батареях. «И сами поможете поднять боевой дух людей», — добавил в заключение подполковник.
В первый же день Аннес пришел к заключению, что его помощь тут и не нужна, что она излишня. Да, он говорил с политработниками и парторгами батарей, беседовал с многими бойцами на огневых позициях, на следующий день вечером провел небольшую беседу на гаубичной батарее, но понял, что больше мешает, чем помогает выполнению боевых задач. Боевой дух артиллеристов поднимать не требовалось, он был, говори языком военных газет, и так высок. Под Невелем Аннес тоже побывал в артиллерийском полку, тогда он не собирал материал для газеты, а действовал как представитель политотдела, там тоже полк выполнил свои задачи хорошо и был отмечен командующим армией. А сейчас батареи стреляли еще более метко, бойцы сражались мужественно, с какой-то великой, от сердца идущей волей и упорством. Или ему только так казалось? Аннес заметил, что он подчас видит людей и события так, как ему хотелось бы их видеть, видит в действиях и поведении людей именно те стороны, которые подтверждают его мнение. Но отличный материал для статьи он получил. Уже одного события было бы достаточно для содержательного репортажа: когда немцы во время очередной атаки оказались в непосредственной близости от нашего наблюдательного пункта, находившийся на нем командир батареи вызвал огонь на свой наблюдательный пункт, то есть на себя.
Вечером, задремав в наскоро сооруженном укрытии гаубичной батареи, где он рассказывал бойцам о положении в Эстонии, о котором знал теперь несравнимо больше, чем до прибытия на Ленинградский фронт, он увидел странный сон, запомнившийся ему до мельчайших подробностей. Все, что происходило во сне, потом вспоминалось ему не только утром, но и днем, и в последующие дни так ясно, как будто он и в самом деле добирался от станции Увелка в колхоз «Красное поле». Была зима, как и тогда, когда он в действительности навестил родителей. Во сне дорога была заметена снегом и то и дело пропадала из-под ног, он больше брел в снегу, чем по наезженной колее. Он шел один, как и тогда, когда побывал у родителей в последний раз, но тогда погода была ясная, мороз градусов тридцать и дорога хорошо утоптана. Холода он не чувствовал, сухой сибирский мороз не так пробирал, как сырой приморский холод, да и быстрая ходьба согревала. Во сне тоже был мороз, резкий встречный ветер пронизывал до костей, хотя на нем был хороший теплый полушубок и на ногах валенки. В такой одежде он у родителей не бывал, тогда он ходил в ватнике и сапогах. Во сне он оказался в офицерском зимнем обмундировании, под полушубком — еще и заячья безрукавка, как обычно зимой. Да, одет он был тепло, даже в ватных штанах, и все же ощущал холод, хотя шагал изо всех сил. Он двигался довольно быстро, но никак не мог добраться до цели. От станции тянулись бескрайние поля, только вдали, в стороне от дороги, виднелись березовые рощицы. Леса, такие, которые можно было бы назвать лесами, здесь и не росли. Аннес не встретил ни одного путника, да и тогда, наяву, их попадалось немного. Все было так, как два года назад, если не считать одежды и странного ощущения, будто цель не приближается, а удаляется. Наяву он, помнится, прошел за четыре с половиной часа расстояние в двадцать пять километров, отделявшее деревню от станции. Теперь, во сне, он шагал всю ночь, по крайней мере так ему казалось, но еще не достиг и первой рощицы — она словно отступала перед ним. Он стал уставать, уставал все больше, но заставлял себя шагать, пытался даже ускорить шаг, хотя снег становился все глубже и дорога все чаще ускользала из-под ног. Он спешил, спешил, временами брел по грудь в снегу, потом выбирался на твердую почву, он не заблудился, но цели так и не мог достигнуть. Он различал на фоне неба и снега темнеющую группу деревьев, он знал, что они находятся на полпути к деревне, они стояли у него перед глазами, но приблизиться к ним не удавалось. Он подумал, что же это такое, что это значит, березняк ведь не может убегать, заставил себя шагать еще быстрее. Он должен дойти до рощи, оттуда — до деревни, там его ждут. Подгонял себя, но ноги все больше наливались свинцом, шаг делался все медленнее, и он понял, что не дойдет. Это было страшное чувство, с этим страшным чувством он и проснулся. Может быть, ему пришлось бы и дольше испытывать этот страх, но где-то поблизости разорвался снаряд, это его и разбудило.
Через два дня Аннес возвратился в политотдел. За исключением артиллерийских подразделений, действовавших на переднем крае, все остальные части корпуса стояли в резерве. Первые четыре-пять километров он шел пешком и все время пытался разгадать, откуда такой сон. Он подумал, что, наверно, это связано с письмом, которое он написал матери, находясь у артиллеристов. Именно матери. Обычно он писал на конверте имя отца, а письмо начинал словами: «Дорогие родители». На этот раз он посвятил свое письмо матери, чувствовал, что должен поговорить с ней. Чтобы она не беспокоилась о возвращении в Таллин: переезд устроят те же учреждения, которые ведали эвакуацией, устроят и они — отец, сестра и он. Ему хотелось поговорить с матерью, а так как в Сибирь он поехать не мог, то должен был написать ей. Чувствовал в этом необходимость. Когда писал, мысли унесли его далеко от фронта, в колхоз «Красное поле», где родители нашли приют. Наверно, все это и разбудило в уголках памяти те впечатления, которые возникли во время поездки к родным. Тогда он дивился бескрайним полям. В Эстонии таких бесконечных равнин нет. Он не мог измерить взглядом заснеженные степные просторы, все — и синеющая роща, и похожая на черную гроздь деревенька, над избами которой поднимался светлый дым, — оказалось гораздо дальше, чем он думал вначале. Врезавшиеся в память впечатления от невиданных пространств, чувства, вызванные письмом отца, все это, вместе взятое, да и его собственные мысли, тревоги и мечты сказались в этом сне, когда он задремал в укрытии гаубичной батареи. Писал письмо и вспомнил слова, сказанные им когда-то матери и причинившие ей боль. Он тогда уже не был мальчишкой, мог бы соображать, как взрослый. Но, к сожалению, язык все еще готов был сболтнуть несуразное. Однажды, когда мать обвязывала запястья теплыми тряпицами, он вдруг выпалил: мол, руки у нее болят потому, что она в свое время отстегала его розгами, да еще при двоюродном брате. В то время, когда он подвергся такому наказанию, он уже первый год ходил в школу, а двоюродный брат, много старше Аннеса, учившийся в учительской семинарии в Хаапсалу, был у них в гостях. Аннес не сделал то, что мать велела, и, наверно, нагрубил ей, иначе мать не вышла бы из себя. Она неожиданно вспылила, совсем неожиданно для Аннеса, вообще она была терпелива. Мать схватила его за вихры, прижала ничком к краю кровати и стегнула несколько раз по голым ляжкам. Руки у матери были еще здоровые, справлялись с любым делом. Ни до этого, ни после мать так не наказывала его; случалось, что за волосы трепала и шлепала, но штанов не трогала. Она вообще не была скорой на руку, больше укоряла и бранила, чем наказывала. Других ребят гораздо чаще шлепали и секли, чем его, Аннеса. Отец вообще никогда не поднимал на него руку, однако отца он боялся больше, чем мать, она только словами пробирала, но прощала все грехи. На этот раз она поступила совсем иначе, чем всегда, возможно, из-за племянника, при котором Аннесу не следовало бы показывать свое упрямство. Полученные тогда розги почему-то (может быть, тоже из-за двоюродного брата, перед которым ему хотелось казаться взрослым) так запомнились, что и спустя десять лет он смог сказать матери эти обидные слова. Правда, говорил не всерьез, с улыбкой, шутливым тоном — он, как и всякий мальчишка с городской окраины, всегда готов был «потрепаться», побалагурить, поддразнить, придраться — но мать его слова больно ранили. Она ничего не сказала, только пристально и очень серьезно поглядела на него, и Аннес с испугом заметил, что на глаза у нее навернулись слезы. Он тут же от всей души пожалел о своей опрометчивости, но со словами дело обстоит так, что обратно их не вернешь. Руки у матери были тогда уже очень больные, она не могла ни поднять что-нибудь потяжелее, ни выкрутить мокрое белье. И сейчас, под Нарвой, Аннесу стало не по себе, когда ему вспомнились те слова, сказанные матери. Они сжимали его сердце еще сильнее, чем раньше.
Сначала Аннес шел пешком, потом ехал на грузовике, отвозившем снаряды на передовую. Добравшись до деревни, где размещался штаб, он явился к начальнику политотдела и доложил, что он видел и что делал. Подполковник был не один, у него сидела незнакомая Аннесу женщина в военной форме, судя по погонам — капитан медицинской службы, но он все же принял Аннеса. Начальник был хорошо настроен, прямо-таки сиял, одобрил все, о чем рассказал Аннес, спросил, добыл ли он интересный материал, и посоветовал все же напомнить в статье о прежних боевых действиях дивизии, ведь не всякий читатель в тылу о них знает, может быть, и вовсе не слыхал. Начальник говорил и о своей журналистской практике, он когда-то не то в Ленинграде, не то в Сибири работал в редакции небольшого издания на эстонском языке, а позже в Таллине месяц или два редактировал газету. Аннесу показалось, будто подполковник поучает его только для того, чтобы произвести впечатление на капитана медицинской службы.
Дома Аннес не застал никого из своих товарищей, комната была пуста, и он тотчас же принялся за работу. Он как раз писал, когда вошел Килламеэс, шагнул к нему и тихо, очень тихо спросил, знает ли он, что его мать умерла. Килламеэс был в другом полку, встретил там своего приятеля по московским временам, которого в сороковом году направили на работу в Эстонию. Жена этого знакомого занимается в Увелке делами эвакуированных, работает там каким-то уполномоченным; она написала своему мужу между прочим и о том, что эвакуированная из Эстонии пожилая больная женщина по фамилии Коппель, жившая вместе с мужем в колхозе «Красное поле», умерла. Сын этой женщины служит в корпусе.
Килламеэс добавил:
— Твоя мать умерла в тот день, когда мы обсуждали мои тезисы. Когда тебе стало плохо. Я высчитал.
Перевод М. Кулишовой.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Капитан Аннес Коппель сидел на верхней ступеньке парадной лестницы во внутреннем дворе Вышгородского замка и покачивал в руке плоскую солдатскую кружку. Справа от него сидел капитан Теэяэр, Сандер Теэяэр, человек, с которым он познакомился только сегодня и чью фамилию записал в свой блокнот, еще и подчеркнув двойной чертой. Рядом с Теэяэром устроился капитан Кумаль, политработник, лет на десять старше Аннеса; с Кумалем Аннес подружился еще на Урале, они и в Таллин прибыли вместе. У Аннеса на плечах была шинель, сейчас, пожалуй, и ненужная, — погода стояла по-летнему теплая, хотя уже наступила последняя неделя сентября. Они с Кумалем выехали утром, не знали, какой выдастся день — ясный или дождливый, да и мало ли что может случиться в дороге. Накануне вечер был пасмурный, утром тоже погода хмурилась, по крайней мере, там, откуда они выехали. Чем ближе к Таллину, тем делалось светлее, а когда въехали в город, из-за туч проглянуло солнце. Теэяэр — он, как оказалось, был родом с Сааремаа — сейчас сидел в одной гимнастерке, на груди его поблескивал орден Красной Звезды; две нашивки, золотая и красная, говорили о том, что он был дважды ранен, один раз тяжело, второй — легко.
Капитан Теэяэр протянул Аннесу большую пузатую бутылку.
— У нас трудности с водой, поневоле приходится пить вот это.
— Шампанское, — сказал Аннес, взглянув на наклейку.
— Судя по этикетке, французское, — заметил капитан Кумаль.
— Да, французское, — подтвердил Теэяэр, как видно, уже утоливший жажду этим напитком.
— Значит, в замке воды нет, — произнес Аннес, скорее констатируя факт, чем спрашивая.
— Нет, — ответил Теэяэр. — А шампанского там хватает. — Он кивнул в сторону здания, где помещался зал заседаний. — Несколько сот бутылок. Я поставил часового, чтоб кто-нибудь не наделал беды.
Рота капитана Теэяэра входила в состав передового отряда, усиленного танками и самоходными орудиями, который все называли десантом; она в первой половине дня двадцать второго сентября вошла в Таллин. Аннес слышал от Теэяэра, что накануне вечером десант пересек линию фронта в районе Тамсалу и устремился вперед с такой скоростью, какую только можно было выжать из танковых моторов. В путь их проводили генерал Пэрн и Каротамм. Ночью шли с зажженными фарами, на перекрестке в Амбла немецкий регулировщик фонарем указал им направление — не сообразил, растяпа, что перед ним подразделение Красной Армии. Или же совсем ошалел. Под Васкъяла по ним открыли сильный огонь из стрелкового оружия, но они с ходу разгромили противника. Здесь оказались одураченные эстонские юнцы, на которых насильно напялили форму вермахта; они еще и пороху-то как следует не нюхали. В городе тоже было несколько стычек, но натиск был так силен, а враг охвачен такой сумятицей и паникой, что не смог оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления, поэтому до уличных боев дело и не дошло. По Нарвскому шоссе в Таллин вошел второй передовой отряд, который после освобождения центра города направился в Нымме. Оттуда тоже были слышны короткие перестрелки. В важнейших пунктах города выставили охранение. Они прибыли вовремя: гитлеровцы собирались взорвать электростанцию и другие объекты, но успели только превратить в развалины портовые причалы. Теэяэр говорил также, что водопроводные фильтры на берегу озера Юлемисте, к счастью, уцелели, но, несмотря на это, на Вышгороде воды нет. Внизу, в городе, есть.