Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кублановский Год за год

Неизвестно

Шрифт:

10 марта, 8 утра.

Приснился хороший сон: суть человеческого существа — белая, каждая молекула белая — разговариваем об этом в светлом зале с бревенчатыми свежими стенами, а за окном проплывает какая-то непонятная птица, кося на нас желтым глазом. Тоже белая и перебирает лапами, словно не летит, а плывет.

Затасканный прием, от которого меня прямо-таки с души воротит. Массовка. Какой-нибудь чудак (а заодно и смельчак) выкрикивает особенно соленую шутку — и все гогочут. Прием, рассчитанный якобы умилить зрителя толпой простого народа. Соленость шутки зависит от степени либеральности существующего режима. Фальшь, фальшь и фальшь. (Кстати, этому дурновкусию отдал дань Солж. у себя в “Красном колесе” — рудимент соцреал. школы.) А шутник, как правило, погибает потом героической смертью, и только тогда все понимают, кого они потеряли, что у этого ёрника и грубияна было детское и бесстрашное разом сердце.

Никита Струве: черствость-зажатость и — детскость одновременно. Так, он рассказывает (точнее, это дневниковая запись дней высылки Солженицына), что в первую минуту первой встречи планировал отвесить пророку земной поклон. (Но не успел, А. И. рванулся навстречу и обнял за плечи. “Вестник РХД”, № 194.)

Наша история, увы, выстроена на гражданском страхе, очевидно, в большей степени, чем европейская. Но в “сухом остатке” Рублев и Рокотов, Дионисий и Пушкин, Тютчев и Достоевский. Ну и Серебряный век, попытка, как теперь выражаются — перезагрузки с социального на духовное. Это не мало. Но в 17-м году со дна поднялась именно сама преисподняя. Мягкая монархия — через полгода анархии — пришла к кровавой диктатуре. Иного, видимо, не дано.

Не станем недооценивать сталинский агитпроп: “Александр Невский” — первый патриотический (идеологический) “блокбастер” в мире. Если понимать под этим масштабное переплетение “битвы” и мелодрамы, то потом у нас (спустя три десятилетия) были “Война и мир”, а за океаном — “Унесенные ветром”. И видимо, на этом этот жанр — как полноценное произведение искусства — себя исчерпал. Думаю, что и “Тарас Бульба” Бортко, а следом и “Утомленные солнцем — 2” Михалкова — с треском провалятся как идеологические поделки.

Солженицын рассказывает, а рассказ-то для Франца Кафки. Мужчина (сентябрь 1937 г.) направлялся в станционный буфет. Но его остановила молодая энкэвэдэшница и завела в Особый отдел (больше он ее никогда не видел). После многолетней отсидки он реабилитировался; в его Деле была всего одна фраза: “Задержан при обходе вокзала”.

В пятидесятые годы мужчины у нас летом носили шелковые рубашки с коротким рукавом, чаще всего апаш (воротником “апаш”). Мне такую в подарок привезла из Москвы тетка — салатового цвета, я был в ней на выпускном балу после 7-го класса. Потом шли, помню, по проспекту Ленина и пели “Подмосковные вечера”.

В такой же бобочке, только розовой, был и первый напечатавший стихотворение Рейна редактор; у этой бобочки был несвежий воротничок “цвета гнилой розы”. Поздний Рейн болезненно разгончив и рыхл, но стихи (в “Новом мире” лет 5 назад) про эту первую публикацию — памятны и уже потому — превосходны.

15 марта, воскресенье.

“Арх. Гулаг” — в сознании моего (и след.) поколения так и запечатлелось: книга, которая опрокинула советский режим; один человек — победил систему. Во всяком случае она раскалила 70-е годы так, что “процесс пошел” и до бесславной гибели “совдепии” остался десяток лет. Каждый читал эту книгу по-разному. Я — в метро, демонстративно ничем не прикрыв обложки (и несколько раз ловил на себе округлившиеся от изумленного страха глаза). Молодой советский карьерист К. был тогда в Нью-Йорке, читал “ГУЛАГ” по-английски, боялся оставлять книгу в номере и прятал где-то под жестью во дворе отеля.

Обществу надо было сильно опуститься (как оно и опустилось), чтобы сегодня писательница Улицкая могла, не стесняясь, отзываться об этой феноменальной книге — пренебрежительно.

“И всех Иванов злобы” (Ахматова). Да разве стояли когда “Иваны” на стороне справедливости? Псковичи послали Ивану III жалобу на нестерпимые бесчинства “наместника”. Иван переслал ее назад “самодуру”, а тот жалобщиков всех перебил. Были в нашей (и мировой) Истории — истории пострашнее, но почему-то именно эта особо острой занозой засела у меня в сердце.

17 марта, 9 утра.

Снилось: перестоявшие ирисы, их блекнущая лиловая стружка. (Помнится, любимые цветы Пастернака — когда они, естественно, в яркости, силе.) И я говорю кому-то, мне неизвестному: “Тогда Илюша решил воспользоваться единственным своим оружием — уступчивостью”.

Ольга Седакова (“Вестник РХД”, посвященный памяти А. И. С.): утверждает, что если европейская литература споспешествовала смягчению социальных нравов, то наша — нет. Ох, плавает, плавает моя компаньонка по получению Солж. премии в истории отечественной литературы и культуры. “Власть, от которой у нас зависит все, никогда ничего этого не читала (?!) и ничего общего не имела с великой словесностью собственной страны”. Че-пу-ха. Просто не веришь своим глазам: что за поклеп? Цари, вел. князья, двор — взахлеб читали и Пушкина, а тем более Толстого, Достоевского, Лескова, Чехова, да даже и Салтыкова-Щедрина — неужели многознающая Седакова ничего про это не слышала? То, как у нас власть читала литературу, — высокий своеобычный феномен России. “Ничего общего не имела” — что за чушь? Под скипетром монархии наша литература и состоялась — не вопреки, а благодаря имперской российской власти.

“Социальное достоинство человека всегда было унижено у нас намного больше, чем в любой другой среднеевропейской стране”. Но вот Н. Лосский свидетельствует, что, оказавшись в начале 20-х годов на Западе, русские беженцы были смущены, поражены европ. взяточничеством, о котором в России уже забыли. Седакова валит в одну кучу Россию и совдепию, простегивая сквозь них одни и те же черты, хотя разницы (причем принципиальной), конечно, намного, намного больше.

Никак не могу, не хочу признать, что всегда в России была порочная непросвещенная власть, вопреки которой состаивалась культура. Это из советских или диссидентских учебников?

Чувство юмора у Солженицына — грандиозное. На Калужской он сидел с мужиком Прохоровым, а тот рассказывал:

“Делаешь в сельсовете доклад, и хоть разговор в деревне больше материально сводится, но подкинет тебе какая-нибудь борода: а что такое пер-ма-нент-ная революция? Шут её знает, какая такая, знаю, бабы в городе перманент носят, а не ответишь — скажут: вылез со свиным рылом в калашный ряд. А это, говорю, такая революция, которая вьётся, льётся, в руки не даётся, — поезжай вон в город у баб кудряшки посмотри или на баранах”.

Уровень юмора Достоевского. Какова художественная обработка прохоровского рассказа спустя четверть века!

24 марта.

В Бретани оттенки ранней весны не столько зеленоватые, как у нас, сколько розово-золотистые — еще до зелени расцветает вишня, мимоза, дрок. Столько мимозы цветущей — еще никогда не видел. И — заплесневелый, замшелый (тоже золотистая мшистость) ракушечник храмов… Ужинали на холодных ресторанных верандах — в виду маяков и моря.

У таксиста говорило какое-то непонятное радио.

— Простите, это на каком языке?

— На кельтском.

— Знаете кельтский?

— Да нет, не знаю. Но так приятно слышать родную речь! Я горжусь, что у нас есть свой язык, пусть даже мы его и забыли.

В Кемпере — гогеновское “Видение после мессы” и еще несколько привозных шедевров (например, “Fеte Gloanec” — из Орлеана). “Видение” завораживало меня еще в Рыбинске — в книге Ревалда. Но на всех репродукциях (а я за 50 лет видел их, разумеется, несметное множество) разный красный — от сурика до чуть ли не оранжевого или аж с бордовым оттенком. Так что заинтригованный еще и поэтому, шел я на выставку. Коралловые, оказывается, оттенки. Поразительная картина. С негогеновской духовностью.

Поделиться с друзьями: