Кукла
Шрифт:
Среди этой молодежи выделялся некий пан Леон, совсем еще мальчик (ему и двадцати лет не было); красив он был чрезвычайно, а уж умен!.. а горяч!.. Он, так сказать, помогал мне просвещать Вокульского в политике: если я рассказывал о Наполеоне и о высоком предназначении Бонапартов, то Леон говорил о Мадзини, Гарибальди и тому подобных знаменитостях. А как он умел воодушевлять людей!
– Трудись, - не раз говаривал он Стаху, - и верь, ибо сильная вера может остановить солнце, не то что исправить человеческие взаимоотношения.
– А может она определить меня в университет?
– спросил Стах.
– Я убежден, - воскликнул Леон, и глаза его загорелись, - что если б ты хоть на минуту проникся той верой, которая вдохновляла первых апостолов, то сегодня же попал бы в университет!
– Или в сумасшедший дом, - усмехнулся Вокульский.
Леон забегал по комнате, размахивая руками.
– Что за ледяные сердца! Что за равнодушие! Что за пошлость кругом, восклицал он, - если даже такой человек, как ты, полон неверия. Подумай, как много ты уже сделал за такой короткий срок: ты уже столько знаешь, что впору хоть сегодня сдавать экзамен...
– Ну, что уж я совершу!
– вздохнул Стах.
– Один ты - немного, но десятки, сотни таких, как ты, я... знаешь ли, что мы можем совершить?
Тут голос Леона сорвался, его душили спазмы; мы едва его успокоили.
В другой раз Леон упрекал нас в недостатке самоотречения.
– Да знаете ли вы, - взывал он, - что Христос один спас все человечество силою своего самоотречения? Насколько же лучше был бы мир, если бы постоянно рождались люди, готовые жертвовать собой!
– Не прикажешь ли мне жертвовать жизнью ради посетителей ресторана, которые шпыняют меня, как собаку, или ради приказчиков и мальчишек, которые насмехаются надо мной?
– спросил Вокульский.
– Не увиливай!
– крикнул Леон.
– Христос погиб и ради своих палачей... Но в вас нет силы духа. Растлен дух в вас! Послушай же, что говорит Тиртей:
О Спарта, сгинь, пока твое величье
Гроб прадедов - не стерт Мессиной в тлен,
И грызть святые кости псов не кличут,
И предков тень не угнана от стен.
А ты, народ, пока еще не в путах,
Мечи отцов сломай и кинь во прах.
Пусть не узнает мир, что в ту минуту
Был меч при вас, но сердцем ведал страх.{436}
– Вашими сердцами ведает страх!
– повторил Леон.
Стах не очень-то легко поддавался теориям Леона, но юноша этот обладал даром убеждения прямо демосфеновским.
Помню, однажды вечером собралось нас много, молодых и старых, и все мы прослезились, слушая, как Леон рассказывает о будущем, лучшем устройстве мира, при котором исчезнут глупость, нищета и несправедливость.
– Тогда, - вдохновенно говорил он, - не будет больше различий между людьми. Дворянин и мещанин, мужик и еврей - все будут братья...
– А приказчики?
– отозвался из угла Вокульский.
Но это замечание не обескуражило Леона. Он вдруг обернулся к Вокульскому, перечислил все неприятности и препятствия, мешавшие ему заниматься наукой, и закончил следующим образом:
– И вот, чтобы ты поверил, что ты ровня нам и что мы по-братски любим тебя, чтобы утих в твоем сердце гнев против нас, я... становлюсь перед тобой на колени и от имени человечества молю о прощении за все обиды.
Он действительно стал на колени перед Стахом и поцеловал ему руку. Тут все расчуствовались еще пуще, стали качать Стаха и Леона и поклялись, что за таких людей каждый из них готов отдать жизнь.
Сейчас, когда я вспоминаю те времена, мне кажется, что все это был сон. Правда, ни прежде, ни потом не встречал я такого восторженного идеалиста, как Леон.
В начале 1861 года Стах ушел от Гопфера. Он поселился у меня (в той самой комнатушке с зарешеченным окном и зелеными занавесками), бросил торговлю и стал посещать университет в качестве вольнослушателя.
Странным вышло его прощанье с магазином: я хорошо запомнил все, потому что сам зашел за ним. Он расцеловался с Гопфером, потом спустился на минутку в подвал проститься с Махальским, но немного задержался там. Сидя в столовой, я услышал какой-то шум, смех служащих и посетителей, но я не подозревал о подвохе, который они подстроили Стаху.
Вдруг вижу (ход в погреб был тут же, в помещении ресторана), как из люка высовываются две красные руки, хватаются за края, и вслед за ними показывается голова Стаха и исчезает - раз и еще раз. Посетители и прислуга покатились со смеху.
– Ага!
– закричал один из завсегдатаев.
– Что, трудно без лестницы выкарабкаться из погреба? А тебе захотелось из магазина да - прыг - прямо в университет! Ну и вылезай, раз ты такой умный...
Стах опять выставил руки, опять вцепился в края люка и, натужившись, высунулся до половины. Я думал, у него кровь брызнет из щек.
– Ишь как карабкается... Славно карабкается, право!
– воскликнул другой посетитель.
Стах закинул ногу на пол и в следующую секунду был уже наверху. Он не рассердился, однако же и никому из сослуживцев не подал руки, просто взял свой узелок и пошел к дверям.
– Что ж ты не прощаешься, пан доктор?
– кричали ему вслед завсегдатаи Гопфера.
Мы молча шли по улице. Стах кусал губы, а мне уже тогда пришло в голову, что то, как Стах карабкался из подвала, - символ всей его жизни, которая прошла в попытках вырваться из магазина Гопфера в широкий мир.
Знаменательный случай! Ибо Стах и по нынешний день продолжает карабкаться вверх. И бог знает, сколько полезного для нашей страны мог бы совершить такой человек, если б на каждом шагу у него не выхватывали лестницу из-под ног и ему не приходилось бы тратить столько времени и сил, чтобы подняться на следующую ступень.
Перебравшись ко мне, он принялся работать дни и ночи напролет; иной раз меня даже зло брало. Вставал он около шести и сразу принимался за книги. К десяти бежал на лекции, потом снова читал. После четырех ходил по урокам (большей частью в еврейские дома, куда его рекомендовал Шуман) и, вернувшись, опять читал, читал, далеко за полночь, пока его не сваливал сон.
Уроки давали ему немалый заработок, и он мог бы жить безбедно, если бы время от времени его не навешал отец, который нисколько не изменился, разве только в том, что сюртук носил не песочного, а табачного цвета и бумаги свои заворачивал в синий платок. В остальном он остался таким же, каким я видел его в первый раз. Он подсаживался к сыну, раскладывал на коленях бумаги и говорил тихим, монотонным голосом:
– Все книжки да книжки! Ты выбрасываешь деньги на ученье, а мне не хватает на тяжбу. Хоть два университета окончи - не выбиться тебе из унижения, пока мы не получим дедовского поместья. Только тогда люди признают, что ты дворянин не хуже других... Тогда и родня объявится...