Куколка. Повести о любви
Шрифт:
– Вы не откажетесь выслушать меня?
– Нет, – ответила она, не приближаясь к нему, и это недоверие больно укололо графа. – Я довольна, что вы приехали: я вас отчасти ожидала… Мне самой надо объясниться: то, что вы прочли, было написано в минуты горячки, а теперь у меня больше хладнокровия, я более уверена в своих чувствах… Только… я собиралась выйти… Вы застаете меня очень взволнованной… Вы знаете почему?
– Но…
– О, дело вовсе не касается нас. Сегодня утром случилась ужасная вещь. Бедный Бурген бросился в пруд Тейльи… Да, сознательно, этим утром, на заре… Ваш сторож Денис, который к счастью шнырял по соседству, вытащил его, и его принесли домой. Он жив, но он в бреду, у него температура сорок градусов, опасаются воспаления мозга. Я чувствую себя причастной к этому несчастью. Мама уже в Тейльи. Я не могу больше усидеть на месте и иду к ней…
Пока она говорила, Герсель чувствовал, как все глубже и глубже его пронизывает холодная уверенность в разрыве, смерти чего-то между Генриеттой и им, какой-то непоправимости… Приключение с Бургеном интересовало его очень мало, но он видел в этом случае новое злоумышление судьбы против него.
– Я обогнал, по дороге сюда, автомобильную каретку доктора Мутье, который очевидно направлялся в Тейльи. Таким образом, в этот момент решается судьба Мишеля Бургена: ни вы, ни я ничего не можем сделать здесь. Парень, которого вы никогда не обнадеживали, пытается на романтическое самоубийство, чтобы заставить вас смилостивиться, и вы не ответственны за это. Я прошу вас, Генриетта, выслушайте меня! Теперь здесь уж нет ни хозяина, ни управляющего, мы одни. Я все бросил, когда получил ваше письмо, и пролетел двести километров с сумасшедшей скоростью, чтобы; поговорить с вами. Не отказывайте мне!
Генриетта подумала, затем произнесла:
– Это верно, что там я не нужна, и вы правы: нам нужно объясниться. Я слушаю вас. Сядем здесь, хотите?
Она была совершенно спокойна, садясь против графа с той же стороны круглого стола, уставленного боярышником. И на этот раз она опять внушила графу необходимость быть искренним, сказать всю правду, тогда как со всеми другими противниками женского пола он всегда забавлялся состязанием в хитрости. Или, может быть, своим столь изощренным чутьем к женщине он угадал, что искренность будет здесь лучшей дипломатией: темно-синие глаза Генриетты пытливо смотрели на него с меланхолическим ясновидением.
– Я приехал извиниться перед вами, – сказал он. – К тому, что я сделал, у вас не может быть более отвращения, чем у меня самого. Но до сих пор я постоянно вел дурную жизнь, и, поверьте, не так легко отказаться от нее. Только вы могли бы помочь мне в этом… не покидайте меня! Если вы откажете мне в своей поддержке, то я так и буду до конца убивать время и силы на то, что не имеет и тени любви.
Он и на самом деле думал то, что говорил, и думал не в первый раз: сколько раз он убегал из Парижа с отравленным вкусом тления, которым плоды сладострастия, словно смерть, пропитывают небо. Только на этот раз отвращение было еще сильнее, желание оздоровления еще повелительнее.
Генриетта не отвечала, а лишь внимательно глядела на него.
– О, – воскликнул он, – вы не верите мне!
– Да нет же, верю… только… могу я быть искренней?
– Да, говорите.
– Ну, так вот: тот ужас, который вы испытываете перед вашей теперешней жизнью, представляет собою, я знаю это, только одну из форм вашего вожделения. Не отрицайте! Я уверена в этом. О, вы очень искренни… Достаточно только посмотреть на вас – на вас, такого сильного, полного самообладания… вы теперь взволнованы, дрожите от возбуждения. Вы готовы с удовольствием пожертвовать мне всеми обычными развлечениями… Но я буду для вас тоже развлечением, таким же, как и другие, может быть, только несколько более новым, несколько более редким. Но очень скоро вы почувствуете необходимость развлечься от меня, и доказательством служит то, что уже было. Отвечайте! Разве я не права?
В то время, когда она говорила это, Герсель смотрел на движение ее губ, и снова ему безумно хотелось прижать ее к себе, чувствовать ее влюбленной и нежной, быть для нее единственным желанием и радостью. На вопрос, который она задала ему, он ответил:
– То, что вы говорите, совершенно разумно: весьма правдоподобно, что человек, никогда не соблюдавший верности, и не будет соблюдать ее. В то же время возможно и обратное; такие случаи бывали: развратник в один прекрасный день оказывался подчиненным и порабощенным какой-нибудь женщиной. Но в чем я уверен, так это в том, что ни одна женщина не могла бы мне внушить такое желание верности и постоянства, как вы, Генриетта. Заклинаю вас, имейте хоть немного веры, немного смелости! Вы говорили мне, что любите меня, что думаете обо мне с самого детства. Когда я четыре дня тому назад уехал в Париж, то думал о вас со страстью, но, в конце концов, это было только опьянение вашей молодостью и прелестью… Я мог продолжать вести дурную жизнь, принимать женщину, которой в моем сердце нет места, которая для меня является только мимолетной бабочкой и не более того. Но меня словно ураганом подхватило, когда вы узнали об этом, когда это отдалило нас друг от друга. И тогда я понял, насколько вы необходимы мне. Генриетта, вы хорошо чувствуете, что я думаю то, что говорю. Верьте мне!.. Не отталкивайте меня!.. Мы будем так счастливы… даже более счастливы, чем, если бы между нами не произошло этой размолвки. Раз вы любите меня, то позвольте любить вас. Без этого не стоит жить… Вы, такая прямая, справедливая, честная, неужели вы откажетесь от любви только из-за оскорбленной гордости или уж и не знаю какой-то боязни страдания, жертвы?
Он встал, желая обнять Генриетту. Она инстинктивно отклонилась, с легким жестом защиты, и пробормотала:
– Как вы умеете говорить с женщинами! Это меня и трогает, и огорчает. Да, вы думаете то, что говорите. Но сколько раз вы уж должны были думать подобные вещи и говорить их так же умело!.. Я огорчаю вас?
– Очень!
– Простите меня! – она взяла графа за руку. – Я тоже очень опечалена. Было бы во сто раз лучше, если бы между нами ничего не изменилось, если бы я могла быть вашей служащей, и только. Вы скажете мне, что не ваша вина, если роли переменились, и что я сделала первые шага. Это правда. Я достаточно обвиняю себя в этом. Если бы я не сделала безумства, открыв вам свою любовь, то мы не дошли бы до того, до чего дошли теперь. Ведь вы никогда не вызвали бы меня на это?
– Я восхищался вами, меня тянуло к вам, но на самом деле я никогда не дал бы вам почувствовать этого.
– Значит, конечно виновата я. Как я решилась? Теперь мне это кажется прямо невероятным. Нужно было дойти до такого сумбура в мыслях, до которого меня довел разговор об отце… и потом то, что вы предложили мне выйти замуж… Но это непоправимо, и я не уклоняюсь от ответственности. Когда я осталась одна после тех минут безумия, я решила принадлежать вам без всяких условий. Ведь не предполагаете же вы, чтобы я хоть на мгновение могла подумать о замужестве? Жизнь слишком хорошо познакомила меня с социальными условиями. Я решилась довериться вашей порядочности: вы устроили бы мою жизнь по своему желанию.
– Генриетта! – воскликнул де Герсель, целуя ее руку.
Она не отнимала ее.
– Только, – начала она снова, – как ни считала я себя знакомой с действительной жизнью и любовью, но, поверьте, мне даже в голову не приходило, что я не буду для вас единственной любовью, единственной женщиной! Вы понимаете? Я боялась света, вашего аристократического снобизма, эрцгерцогов – чего хотите, но только не других женщин. Это абсурд. В вашем возрасте привычки и темперамент не меняются, когда до сих пор не было никаких других законов, кроме собственных капризов. Маленькое вчерашнее происшествие вернуло меня к действительности. Не пытайтесь переубедить меня: вы можете обмануть самого себя, но меня вы не обманете. Ну, будьте же достойны себя, будьте искренни! Никакая женщина в мире не могла бы удержать вас. Теперь уже слишком поздно для этого. Вас притягивает к женщине то неизвестное, что может открыться вам в обладании ею. И то, что сегодня притягивает вас во мне, завтра будет вас притягивать в другой – именно потому, что я принадлежала бы вам.
Их руки были соединены, их взоры более не отрывались друг от друга. В глазах девушки Герсель читал странную нежность, которой никогда не видал в глазах ни одной женщины, нежность, лишенную вожделения. То, что она говорила ему, огорчало его, но в то же время не возмущало, не раздражало, как обычно раздражало женское сопротивление. Что-то говорило в нем: «Иметь сердце, такое редкое и верное, как у этого ребенка, и обладать любимым существом – разве это не больше, чем счастье, разве это не больше, чем величайшее наслаждение?». Но он хорошо чувствовал, что Генриетта права и что он никогда не познает этого счастья.
Он снова попробовал уговорить ее, но действуя не на чувства, так как угадывал, что они подавлены, а стараясь пробудить в ней жажду жертвы, которая у женщин сильнее вожделения:
– Если я и не сейчас же выздоровлю, стану лучше, благодаря вам, вы все-таки хорошо чувствуете, что ваше влияние будет для меня благотворным. Может быть, я и не буду совершенно безупречным; может быть, вам придется страдать, но в том возрасте, в котором я нахожусь, каждый прошедший день приближает меня к старости и будет помогать вам сделать меня достойным вас.