Куколка. Повести о любви
Шрифт:
Генриетта улыбнулась и отняла свою руку.
– Зачем вы искушаете меня? Вы уже не искренни! Вы отлично знаете, что, несмотря на свой возраст, вы все еще молоды, что вы ко времени моей первой седины все еще будете иметь успех у женщин. Я слишком буду страдать, видите ли, я буду страдать до такой степени, что пойду по дороге этого бедного Бургена, потому что не очень-то дорожу жизнью. И все мои страдания послужат только тому, что вы станете ненавидеть меня в душе; весь этот пыл нежности, который мое присутствие пока еще возбуждает в вас, скоро улетучится – с того самого момента, когда я стану препятствием и укором вашему поведению. Я не настаиваю; у меня отвращение к фразам и громким словам. Все то, что я говорю вам, – сама очевидность, и вы думаете так же, как и я. – Она помолчала, а потом, очень серьезно сказала:
– и все-таки, если вы прикажете мне, я сдержу свое слово: я буду ваша!
Герсель повторил пораженный изумлением:
– Вы… будете моей?
– Да! Я долго думала об этом. Не ваша вина, что я не осталась только вашим управляющим; вы никогда не вызвали бы меня на это, эта сдержанность составляет часть вашего странного кодекса чести. Не ваша ошибка, что я имела глупость вообразить, будто ради меня вы измените свои привычки. Помните ли вы, что я сказала вам в библиотеке: «Я буду вашей, если вы все еще захотите этого!» Вы не нарушили никакого обязательства; значит, мое остается в силе. Я опять говорю вам: «Я буду вашей, если только вы этого хотите. Подождите! – сказала она, снова делая обеими руками привычный ей жест защиты, – дайте мне сказать вам… Я умоляю вас пощадить меня, вернуть мне мое слово. Сделайте это не только для того, чтобы любовь, которую мы почувствовали друг к другу, не обесценилась, чтобы воспоминание о том вечере, когда я доверилась вам, когда вы сжали меня в своих объятиях, когда я была счастлива мыслью, что вы все принадлежите мне, не стало для нас ненавистным… Я не полюблю теперь уже никого, клянусь вам. Даже если я выйду замуж, что теперь очень возможно, я никогда не смогу питать к мужу такого беззаветного, полного чувства, какое было у меня к вам с юности, да и навсегда останется у меня в душе. И мне кажется, что если вы пощадите меня, то это возвысит вас, или скорее (не сердитесь, что я говорю с вами откровенно) – сделает вас лучше. Не имея возможности дать вам достаточные доказательства, я убеждена, что ваша жизнь – я имею в виду жизнь с женщинами – уродлива, отвратительна. Ну, и вот по крайней мере хоть один раз вы противостанете своим желаниям, и это, быть может, станет началом того обновления, которого вы жаждете теперь, причиной которого вы хотите сделать меня. И я буду гораздо лучше, поверьте, если не стану вашей возлюбленной после стольких других. А потом… в этом есть немного эгоизма… я уверена, что так я останусь более яркой, более живой в вашей душе, чем все прочие ваши возлюбленные… Я больше ничего не скажу вам… Я ни на минуту не сомневаюсь в вашем ответе.
Генриетта встала, подошла к графу, посмотрела на него. Он ничего не сказал, не шевельнулся, но она угадала, что за неподвижностью его взгляда дрожат слезы, сдерживаемые горделивой волей.
Ее всю потрясло это. Быстрым и как бы материнским движением она взяла в руки голову графа и, слегка прикоснувшись губами к его волосам, тихо сказала:
– Так будет лучше… да, так будет лучше для нас обоих. Не сердитесь на меня!
Некоторое время она оставалась склоненной к нему. Когда она выпрямилась, то ее взоры встретились с глазами Герселя; она поняла, что он согласен, и промолвила:
– Благодарю!
– Мы сумасшедшие, – тихо сказал граф. – Мы жертвуем реальностью ради химер. Нет истины вне любви, когда любишь друг друга – вне единения, вне того, чтобы все забыть в этом единении. Ведь если и страдаешь потом, то все же хоть мгновенье жил, все же остальное – не жизнь…
Она сказала: «Нет, нет», покачивая головой.
– Вы выйдете замуж за Мишеля Бургена? – спросил Герсель после некоторого молчания.
– Если он выживет, – ответила она, – я думаю, что так следует поступить. Я буду говорить с ним так же искренне, как и с вами. Я не скажу ему, что люблю вас, потому что это только наш секрет, нас обоих, но я скажу, что не люблю его, и он поступит так, как захочет.
Герсель встал, охваченный внезапной ревностью, и воскликнул:
– Ему-то не о чем будет беспокоиться, у него будете вы… О, нет!.. сто раз нет!..
Он хотел схватить Генриетту, прижать к себе, победить ласками ее волю… Она высвободилась без всякой резкости:
– Жан!.. Вы обещали!
– О, – закричал он в отчаянии, – вы стали бесчувственной!
– Это правда. У меня больше нет волнения, что-то умерло во мне после того удара, который я получила вчера. Но я вас очень люблю. Дайте мне сказать вам «прощай» – и уже никогда мы не будем более говорить о том, что было у нас в эти дни…
Герсель укрылся в ее объятье, которое она простирала к нему, но укрылся, как ребенок. Женщина – вся прибежище. В последний раз он обнял Генриетту. Она прижала его к себе; но он понял, что она говорила правду, что в ее чувствах уже не было напряженности. Когда он поднял лоб, то почувствовал влагу ее слез. Она вытирала глаза.
Долгое время они молчали.
И вдруг Генриетта, обернувшись к нему, нежно сказала:
– Хотите, пойдемте вместе, узнаем, что с этим несчастным?
Глава 9
После более чем шестимесячного отсутствия, проведенного в крейсировании на эрцгерцогской яхте и на охотах за красным зверем в Индии – все в августейшем обществе – Жан де Герсель вернулся в Париж и начал снова свое обычное времяпровождение. Деятельность его как спортсмена и светского человека нисколько не изменилась. Он все еще считался в числе тех, кого в Париже наполовину презрительно, наполовину завистливо называют «соблазнителем». Ни благосклонное, ни злобное любопытство не может пока еще найти в его фигуре или в манерах малейший знак усталости или старения, и если кое-что изменилось или изменится в нем, то об этом знает только он один. Да, он знает, потому что следит за собой.
Когда с приключением в Фуршеттери в порыве самоотречения было внезапно покончено, граф, по привычке к нравственной гигиене, тут же приступил к пробуждению в себе жизненной энергии. Одним из его любимых афоризмов было, что «неприятности следует поражать всегда со слабой стороны: у каждой есть такая». Слабая сторона настоящей неприятности была достаточно видна.
«Я изнервничался; в настоящее время я страдаю так, как если бы это было серьезно; только невозможно, чтобы это было серьезным. Невозможно, чтобы женщина, на которую я до последней недели даже не обращал внимания, которая была в сентиментальных отношениях со мной всего только пять дней, которая не принадлежала мне, которая остается на службе у меня и собирается выйти замуж за деревенского буржуа, – не может быть, чтобы такая женщина могла занять прочное место в моей душе… Не может быть, чтобы я долго страдал от своей неудачи! Ведь этой неудачи надо было ждать. Такая связь была бы неприятной, противной тем принципам, которым я неуклонно следовал. Упрямая и романтичная маленькая Дерэм кончила бы тем, что пустилась бы в драму… С другой стороны, эта неудача, потому что от меня зависело, чтобы Генриетта Дерэм уступила. Я воздержался от этого из честности, из щегольства. И если во всех этих вещах может быть добро или зло, то я поступил скорее хорошо. Следовательно все предсказывает, что когда я вспомню об этом через полгода, то останусь довольным и самим приключеньем, и собой. Но я не буду думать об этом, а если и буду, то когда захочу, так как все это совершенно не имеет значения. Вот правильная точка зрения! Чтобы стереть его из своей памяти, совершенно достаточно будет пользоваться днями, вероятно уже не многими днями жизни. Так будем жить!» И Герсель зажил, довольный своевременностью представившегося ему случая отправиться в большое путешествие, поволноваться охотой в обществе августейшего друга.
По возвращении в Париж он прибавил еще новые развлечения к прежним, которыми далеко не пренебрегал. Особенности политического момента дали ему возможность жертвовать на свои идеи и традиции деньги. В то же время он не перестал с вниманием и отровенностью наблюдать за собой. И вот что он констатировал: после полугода, после стольких приключений, Генриетта Дерэм не исчезла из его мыслей, и эту упрямую мысль обвивал, оковывал новый ряд размышлений.
Как он и предвидел, он не страдал от того, что лишился Генриетты. Ему и в голову не пришло бы стараться снова увидеть ее; он знал, что она замужем и что близится время ее материнства, а потому теперешняя Генриетта Дерэм, его верный управляющий, посылавший регулярно отчеты в сопровождении определенной суммы денег под заголовком «возмещение», не могла представлять собою объект его вожделений. Потом, когда улеглось первое возбуждение, он очень скоро понял, что она была права: их страсть, оставшаяся в тайне между ними обоими, была более редким, более острым воспоминанием, чем обладание. Обладание могло бы ровно ничего не прибавить к тому откровению души, которое Герсель искал в любви. Генриетта Дерэм, в противоположность большинству женщин, с полной непринужденностью обнажила душу перед любимым человеком, защищая в то же время свое тело, и когда Герсель представлял себе эту девушку, то он не чувствовал того легкого пренебрежения, того циничного презрения, которым женолюбцы окутывают любовные воспоминания своего прошлого.
Он все-таки думал о Генриетте, думал без злобы, даже с некоторой долей нежности, но после приключения в Фуршеттери ясно чувствовал, что что-то изменилось в нем. Он поступал по-прежнему, но причиной его действий являлась приобретенная привычкой инерция, инерция, которой он не помогал, но и которой не старался, во всяком случае, ни сдерживать, ни противодействовать. Пейзаж его жизни остался прежним, но его не освещал прежний яркий блеск.
Почему?
Герсель старался разобраться в этом. Он изучал самого себя с упорным любопытством стыдливых больных, не желающих посоветоваться со специалистом и без отдыха наблюдающих за биением пульса, жаром крови, хрипом дыхания. Он открыл в себе печаль и сомнение.
Печаль!.. Это первый приступ болезни, испытываемой всеми – мужчинами и женщинами, для которых любовь была главной жизненной заботой; эта болезнь – страх смерти. Чтобы дойти до сердца графа де Герселя, этот страх избрал непредвиденную дорогу. Он не мог изгладить из своей памяти последнюю минуту в маленькой столовой павильона Людовика XIII – минуту, когда он увидал, что у Генриетты нет более для него никакого волнения чувства. И напрасно он старался убедить себя, что спокойствие молодой девушки объяснялось оскорбленной гордостью, что она обладала более душевной чувственностью, чем физической, что в то время она, прежде всего, думала об обиде, о случившейся измене… Все это было так, но Герсель говорил себе: