Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика
Шрифт:
Вот весна в изображении Клюева:
«Набух, оттаял лед на речке, Стал пегим, ржаво-золотым, В кустах затеплилась свечка, И засинел кадильный дым. Березки — бледные белички, Потупясь, выстроились в ряд. Природы радостный причастник, На облака молюсь и я, На мне иноческий подрясник И монастырская скуфья».От Клюева не отстает Клычков. Образы совпадают. Они зявляются стандартными и изготовлены конечно давным-давно, в предреволюционное время под сенью самодержавия и православия. Как и у Клюева, старорусское язычество перерастает в церковность. «Звезда горящая, как свечка, пред светлым праздником зари». Только и отдыха, что на лоне природы-церкви:
«Вернулся я из битвы И, горе позабыв, Все слушаю молитвы Лесных печальниц ив».Если у Клюева религиозность мистическо-философского, средневекового склада, то у Клычкова она сентиментально-бытовая, елейно истовая:
«Прощай родимая сторонка, Родная матушка, прости, Благослови меня иконкой И на дорогу покрести».Как указывалось выше, мистическая религиозность «россеян» окрашивает не только отношение к природе. Она становится особенно характерной, когда прикасается к вещам обиходным. Делание вещей и продуктов— это не просто производственный процесс, это мистерия утверждения своего господства, своих дальнейших возможностей. Это свято, это от бога, который крупицу своей сущности вкладывает в каждую новую вещь, в каждую лишнюю ковригу; от бога, который, покровительствуя патриархальной идиллии, одновременно защитит от вражеской антихристовой силы города.
Не просто изба строится— изба рождается указанием свыше, она рождением своим выполняет тайную волю бога— покровителя «хозяев». Постройка избы— мистерия:
«Крепкогруд строителъ-тайновидец, Перед ним щепа, как письмена».Хлеб по существу, по правилу, надо было бы копить. Если его едят, то это уж своеобразная жертва, закланье. Это— серьезное, обрядное событие:
«В ржаном золотистом сияньи Коврига лежит на столе, Ножу лепеча: „Я готова Себя на закланье принесть“».Все и вся преломляется через вещь, через продукт, через «хозяйскую», кулацкую психологию. Та самая природа, что, вся обмусоленная елеем, изображалась храмом, — маниакально, превращается в своеобразно расширенное хозяйство:
«Оттепель — баба-хозяйка, Лог, как беленая печь. Тучка— пшеничная сайка Хочет сытою истечь».Вот уж, воистину, милый кулацкий пейзаж!
Нужно со всей определенностью сказать, что, сколь бы в деталях ни разнилось творчество этой триады поэтов-«россеян», — все трое являются выразителями кулацко-патриархальной стихии, символ веры которой мы находим в стихотворении Клычкова:
«Люблю свой незатейный жребий И хутор с лугом и леском, Зарю за изгородью в небе, Заботу о едином хлебе, Хоть жив и не одним куском… Кормить семью и для скотины Косить по зарослям ковыль, — Здорового лелеять сына, Надежный в старости костыль. Мое хозяйство и усадьба. — Как крепко скрученная нить». [2]В то время как в деревню все больше и больше проникает советская терминология, в то время как язык деревни и города все больше и больше вклиниваются друг в друга (влияет больше городской язык), «россеяне» стараются нарочито архаизировать язык, приблизить его к исконным славянотатарским истокам. Это вполне естественно и закономерно. Классовые группировки одного порядка, противопоставляя себя своим социальным антагонистам, всегда стремятся отмежеваться во всех бытовых областях. Отмежевание в области языка, костюма и убранства наиболее внешне показательны. Словесное выражение образов и понятий всегда дает возможность судить о классовом осознании реальных отношений и предметов. Язык поэтов-«россеян» каждым своим словом утверждает в нашей действительности, закономерно впитывающей массу интернациональных языковых понятий, «очарованье» древней «патриархальной» Руси. По книгам Клычкова рассыпаны Дубравны, Лели, Дулейки и т. п. Он с особым удовольствием превращает «облако» в «облак» (чтоб звучало поржанее). Но совершенно исключительную картину в этом отношении представляет язык Клюева. Он доводит языковое отмежевание Руси от СССР до предела, колдуя словами, придавая им шаманий смысл.
2
Напоминаю, что все цитаты взяты из новых книг издания 1927–1928 гг.: «Талисман» Клычкова, «Родник» и «Откровенная лира» Орешина, и «Изба и поле» Клюева.
Клюев любит укороченные слова, как будто возвращаясь к какому-то очень древнему образцу (бель, зыбь, дремь, темь, синь, стыть, сырь).
Только голоса у этой тройки разные: у Клюева — старообрядческий причет, у Клычкова — елейный, у Орешина — буйный тенорок.
К оживлению кулацких тенденций в поэзии сегодняшнего дня надо отнестись с большим вниманием, проводя линию беспощадной критики и разоблачения.
Одновременно необходимо внимательно взращивать ростки подлинно крестьянской революционной поэзии. Той поэзии, которая радостно поет новые песни, песни перерождения деревни, для которой, по выражению поэта Исаковского, «все напевней шумит полей родных простор», потому что «в каждой маленькой деревне» теперь утверждается «московский кругозор».
1928–1930.
РОССЕЯНСКИЙ «ЭПОС»
Идя по Воздвиженке и дойдя до универсального магазина МСПО, обратите внимание на фронтон этого здания. Эта постройка принадлежала в дореволюционное время офицерскому вольно-экономическому обществу. На двух колоннах, отграничивающих вход, стоят фигуры стрельцов в полном облачении, да еще вдобавок и со щитами. Одним словом второсортный «русский стиль».
Минул Октябрь. Офицерское общество превратилось в обширный базар МСПО, а чья-то заботливая «революционизирующая» рука на щиты стрельцов прикрепила искупающие звезды. Немудрящая голова приноровителя конечно не сознает, что, хоть и в домовом масштабе, вместо чаемой революционности получилась издевательская пошлятина.
Книги работают не в домовом масштабе, а во всесоюзном. Красные звезды, наляпанные на стрельцовый, кондовый россеянский характер текста— массовая отрава. Штампование революционной сюжетики сусальным русским стилем кустарного производства является опасным переводом классового сознания читателя на рельсы тянущего в прошлое русофильства. Это демонстрация неизменности «народного духа», пребывающего от века и во веки веков.
Если россеянство, перерастающее в кулацкую агитацию, вообще является опаснейшей точкой нашего литературного правого фронта (апологетика прошлого, Руси, неприятие современности, ненависть к городу и промышленности, мистическая религиозность, преклонение пред «святой» природой; тоска и грусть, левитановские пейзажики, «окрыленность» души, кликушеская «бесхитростность», категорически настаивающая на хлебании щей лаптем, и прочее, и прочее), — подкрашивающееся россеянство, «краснозвездное», хитро желающее убить содержание традиционной «народной» формой, заслуживает того, чтобы быть особо отмеченным.
Ярким примером такой тенденции являются поэмы П. Орешина (книга «Родник» 1927 г.).
Поглядишь на названия— и доверчиво умилишься солидному запасу революционности: «Вера Засулич», «Селькор Цыганок», «Деревенская ячейка» и т. п.
И устремляется современный малоквалифицированный читатель, очень падкий на поэтическое оформление революции, в дебри орешинских рифмованных строчек, и…
Принцип Орешина прост. Ведь неплохо жила столь любимая им Русь. А на Руси исстари велось, что знаменательные события выливались, с одной стороны, в былины, с другой— в исторические песни. И прославлены таким старорусским надежным образом «и взятие Казани и Астрахани плен», возвеличен «царь-батюшка» Иоанн Васильевич Грозный. Орешину невдомек (вернее — очень вдомек), что пресловутая «народная» поэзия отнюдь не является плодом творчества «народа» в целом, а исходит от определенных социальных групп и отражает последние как по форме, так и по содержанию, и что в частности историческая песня, в плане которой сделана «Вера Засулич», корнями в основном восходит к царю, боярству и его клевретам. Орешин же с хитростью русского «божьего человека» желает повернуть историю вспять и средневековым, феодальным ладом воспеть революцию. Трудная задача превращать С.С.С.Р. в Р.У.С.Ь.
Все мы помним по старой школьной зубрежке князя Владимира— «Владимира Красное Солнышко», — а вот из Веры Засулич можно сделать «Свет-зарю Веру Ивановну», из книжки Орешина узнаем впервые, а заодно уж и героическая фигура Нечаева превращается в «Свет-Сереженьку Нечаева», революционеры — в «витязей».
Прочтя нижеприведенные строки, легко можно убедиться в том, что сама форма может быть активно реакционной, поскольку она ведет читательский мозг к ассоциациям классово-чуждым, враждебным: