ЖАНРЫ

Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси

Мартынов Владимир Иванович

Шрифт:

Когда мы говорим о формульном строении мелодии или о центонности, то так или иначе имеем в виду некое воспроизве­дение мелодических стереотипов, а это значит, что в конечном счете мы имеем в виду некое воспроизведение мелодического ар­хетипа. Именно это воспроизведение мелодического архетипа обозначается в контексте древнерусской культуры крайне емким словом «распев». С формальной точки зрения, распев следует по­нимать как всю совокупность попевок, лиц и фит, классифицированных по гласам и образующих некое мелодическое целое. По существу же, слово «распев» подразумевает то начало, которое объединяет в единое целое все попевки, лица и фиты и которое воспроизводится при пропевании каждой конкретной попевки, каждого лица и каждой фиты. Таким образом, под распевом следу­ет понимать воспроизведение мелодического архетипа, реализо­ванное в конкретные мелодические формы и структуры. В таком виде понятие распева не встречается ни в византийской, ни тем более в западноевропейской певческой практике, но является исключительно принадлежностью и порождением древнерусского способа мелодического мышления, наиболее близко связанного с устной традицией VI-VIII веков. Характерно, что именно в контек­сте древнерусской культуры сложилось не только понятие распе­ва, но и деление или различение всего известного мелодического материала в зависимости от принадлежности его к тому или друго­му распеву, что нашло отражение в таких понятиях, как «знамен­ный распев», «путевой распев» и «демественный распев».

Распев, или воспроизведение мелодического архетипа, мо­жет осуществляться только там, где осуществляется молитва третье­го вида, ибо только неразвлеченное круговращение Иисусо­вой молитвы может обеспечить условия для воспроизведения некоей единой мелодической данности. Собственно говоря, вос­произведение мелодического архетипа является акустическим эк­вивалентом повторения слов Иисусовой молитвы, и именно в этом смысле Иисусова молитва является основанием мелодичес­кого континуума, о котором упоминалось в предыдущих главах. Теперь мы можем установить жесткую закономерность возникно­вения и существования мелодического континуума. Существова­ние мелодического континуума обеспечивается принципом рас­пева; распев представляет собой воспроизведение мелодическо­го архетипа; воспроизведение же мелодического архетипа явля­ется следствием повторения слов Иисусовой молитвы. Так, в еди­ный узел завязываются творение Иисусовой молитвы, воспроиз­ведение мелодического архетипа, понятие распева и мелодичес­кий континуум. Однако здесь очень важно подчеркнуть, что рас­пев как воспроизведение мелодического архетипа может суще­ствовать только там, где имеет место существование и воспроиз­ведение конкретных мелодических формул-стереотипов. Вот по­чему распевами, полностью отвечающими этим требованиям, можно считать такие древнерусские распевы, как знаменный рас­пев, путевой распев, демественный распев и большой знаменный распев, в то время как такие поздние распевы, как киевский, греческий и болгарский нужно рассматривать как отступление от са­мого понятия распева — во всяком случае, как отступление от тех требований, которые предъявлялись к распеву в XV-XVI веках. Основное отличие распевов XVII века от распевов XV-XVI веков заключается в том, что в поздних распевах происходит утрата формульной структуры мелодии и размывание центонного ме­тода. Можно сказать, что в этих поздних распевах происходит не столько реальное воспроизведение мелодического архетипа, сколько создается впечатление такого воспроизведения, а это свидетельствует о нарушении молитвенного процесса, обеспечи­вающего действенное воспроизведение мелодического архетипа.

Изменения, которым подверглось понятие распева в сере­дине XVII века, явились только частью тех изменений в созна­нии древнерусского человека, что, накапливаясь на протяжении всего столетия, привели к фундаментальному изменению самой парадигмы русского сознания уже в начале XVIII века. Эти из­менения вызваны многими причинами, но одной из главных, бе­зусловно, является раскол Русской Православной Церкви, про­исходящий на фоне общего упадка и ослабления аскетических традиций. Утрата монашеских идеалов и падение авторитета мо­нашества в обществе могут быть красноречиво проиллюстриро­ваны отношением к монахам, культивируемым Петром I и его ок­ружением, — достаточно вспомнить дискредитационные указа­ния относительно монахов, содержащиеся в «Духовном Рег­ламенте» Феофана Прокоповича. Высший слой русского обще­ства все явственней начинает склоняться в сторону образования по западному образцу и в то же время все заметнее отдаляется от простого народа, который становится практически един­ственным реальным носителем православных ценностей и ис­конно русских традиций. Упразднение патриаршества и пере­нос столицы из Москвы в Санкт-Петербург стимулирует все вы­шеперечисленные процессы и делает наглядным превращение Православного Царства в Секулярную империю. Все это свиде­тельствует о еще более фундаментальном изменении, которое можно охарактеризовать как превращение синергийной культу­ры в культуру гуманистическую.

Утрата синергийности неизбежно влечет за собой утрату принципа иконности и разрушение системы богослужебного пе­ния. Рубеж XVII-XVIII веков можно считать временем, в которое древнерусская певческая система практически прекратила свое существование. Именно в это время полному забвению предает­ся древнерусская крюковая нотация, формульный принцип и центонный метод построения мелодий, а также само понятие распе­ва. Их место занимают линейная нотация (или киевское знамя), принцип свободной композиции мелодий и понятие концерта. Это значит, что богослужебное пение, являющееся аскетической дисциплиной, превращается в музыку, являющуюся областью ис­кусства. Значительным этапом на пути превращения богослужеб­ного пения в музыку следует считать появившийся в 70-х годах XVII века трактат И. Коренева «О пении Божественном». В этом трактате впервые на Руси утверждается тождество понятий бо­гослужебного пения и музыки. Полемические стрелы трактата направлены на сторонников древнерусской традиции, утвержда­ющих духовную разнонаправленность и несовместимость этих понятий. О том, насколько фундаментально ниспровержение са­мих основ древнерусской культуры, осуществляемое И. Корене­вым, можно судить хотя бы по одному из его тезисов, согласно которому ангельское пение, несмотря на его неизреченность, сле­дует считать музыкой (правда, «музыкой небесной»). Факт при­знания ангельского пения за некую разновидность музыки свиде­тельствует об утрате сознанием принципа иконности, произо­шедшего во второй половине XVII века, ибо в утверждении этом происходит нарушение иконного соотношения между земным и небесным: земное уже больше не является иконой небесного, но небесное является идеализацией земного. Если ангельское пение есть лишь идеализированный образ земной музыки, то для того, чтобы представить себе свойства небесного ангельского пения, нам нужно взять свойства земной музыки и возвести их в некую идеальую степень. Причем, речь должна идти именно о тех свой­ствах музыки, которые считались наиболее фундаментальными во второй половине XVII века. Классическое определение свойств и сущности музыки того времени дал современник и едино­мышленник И. Коренева, автор «Мусикийской грамматики» Н. Дилецкий: «Музыка есть то, что своим пением или игрою возбуж­дает сердца человеческие к веселию, или к сокрушению, или к плачу». Если основным свойством и основной сущностью зем­ной музыки являются возбуждение и провоцирование различных эмоциональных состояний, то тогда, согласно И. Кореневу, и ан­гельское пение — пусть в некоей идеальной, «несказанной» сте­пени — есть всего лишь средство возбуждения идеальных и «не­сказанных» чувств. Та чувственность, которая обуревает челове­ка здесь, на земле, просто возводится в некую идеальную высо­чайшую степень. Эта ситуация весьма напоминает известное анг­лийское стихотворение о кошке, которая побывала на приеме у английской королевы и в ответ на вопрос, что же она там виде­ла, ответила: «Мышку на ковре». Такая неспособность мыслить нездешнее именно как нездешнее и проистекающая из этого необходимость наделения нездешнего чертами здешности харак­терна не только для сочинений конца XVII века, но и отличает многих современных авторов, пищущих о древнерусской культу­ре. В одном из исследований советского периода можно было прочесть пассаж о том, что преподобный Андрей Рублев в своей Троице не столько ставил перед собой задачу передать богослов­ские идеи, сколько стремился изобразить простых людей, каждый из которых думает «о чем-то своем». Конечно же, простые люди, думающие о чем-то своем, есть анекдотическая издержка, но издержка эта крайне показательна для того состояния созна­ния, к которому приводят полная утрата синергийности и «гуманизм без берегов».

Переход от синергийной культуры к культуре гуманистичес­кой и от богослужебного пения к музыке связан с нисхождением от метаэстетического уровня к уровню эстетическому. Древнерус­ские распевы XV-XVI веков относятся к области метаэстетики, в то время как партесное пение, появившееся в Московском госу­дарстве в середине XVII века, относится к области эстетики. Древнерусские распевы, представляющие собой конкретное про­явление системы богослужебного пения, являются частью аске­тической дисциплины, а это значит, что распевы эти аппелируют к Красоте самой по себе, к Источнику всяческой красоты. Партесное пение, представляющее собой область музыкального искусства, является прежде всего искусством, а это значит, что пение это аппелирует к красивому, или к красоте мира. Утверж­дение единства понятий богослужебного пения и музыки, провоз­глашенное И.Кореневым, обозначает смешение аскетики и искус­ства, Красоты, являющейся Источником всяческой красоты, и красивого, которое делается красивым только благодаря прича­стности своей к Красоте — Источнику всяческой красоты, а это означает смешение метаэстетического и эстетического уровней. Подробное смешение может иметь место только там, где аскети­ческие традиции ослабевают уже в достаточной степени и где Евангельское откровение начинает восприниматься не аскетичес­ки, но художественно. Переход от метаэстетики к эстетике не может совершаться в виде резкого и внезапного перепада, но осу­ществляется плавно, через некую «буферную» зону, в которой сам переход становится незаметным и в которой как бы не существу­ет ни метаэстетики, ни эстетики, ни проблемы взаимоотношений между ними. Именно в период существования этой буферной зоны и был написан трактат И.Коренева, смешивающий понятия богослужебного пения и музыки. Такие буферные переходные эпохи порождают характерные гибридные явления, совмеща­ющие в себе признаки богослужебного пения и музыки, метаэсте­тики и эстетики.

Крайне характерными примерами таких гибридных явлений можно считать распевы, появившиеся в XVII веке, и прежде всего такие распевы, как киевский, болгарский и греческий. Эти распевы уже ниспали из области метаэстетики, но еще не достигли уровня эстетики и, зависнув где-то на полпути между ме-таэстетикой и эстетикой, образовали некий промежуточный уровень, который в одной из предыдущих глав мы определили как гиперэстетический. Гиперэстетический уровень возникает там, где еще сохранилась живая память о соприкосновении с Красотой самой по себе, достигаемой в процессе аскетическо­го подвига, но где утрата аскетических традиций не дает возможности осуществления нового реального соприкосновения. Наличие живой памяти о соприкосновении с Источником вся­ческой красоты не позволяет сознанию окончательно ниспасть в область красивого, или красоты мира. Невозможность же но­вого реального соприкосновения с источником всяческой кра­соты вынуждает мыслить и воссоздавать это соприкосновение в большей степени уже в категориях красивого, или красоты ми­ра, то есть в категориях той области, которая реально доступ­на сознанию, утратившему аскетические традиции. Сохране­ние живой памяти об истинных плодах аскетического подвига в условиях забвения аскетических традиций не может быть про­должительным, а потому не может быть исторически продолжи­тельным период господства гиперэстетики. Правильность этой мысли подтверждается сравнительной непродолжительностью исторического существования полных форм греческого, киевского и болгарского распевов. Появившись в Московском госу­дарстве где-то в середине XVII века, эти три распева в полных своих формах прекратили свое существование, судя по всему, уже в начале XVIII века. Могут возразить, что в западных обла­стях русских территорий такие распевы, как киевский и болгар­ский, появились гораздо раньше и что песнопения киевского распева можно встретить в западных и южнорусских рукописях уже в конце XVI века. На это следует ответить, что, возникнув в своем родном регионе раньше, чем в Московском государстве, ки­евский и болгарский распевы также и вышли гораздо раньше из употребления, ибо широкое и активное распространение партесного концертного пения делало очень проблематичным использование полных форм каких-либо распевов вообще.

Теперь мы можем окончательно определить конкретное ис­торическое содержание категорий метаэстетики, гиперэстетики и эстетики в их отношении к древнерусской системе богослужеб­ного пения. К области метаэстетики мы будем относить все древнерусские письменно фиксированные распевы XII-XVI веков, включая сюда вышедшее из употребления уже в ХШ веке и недо­ступное методам современной расшифровки кондакарное пение, а также формы торжественного распевного чтения, скрывающие­ся за экфонетической нотацией. Периодом же наивысшего рас­цвета певческих форм, относящихся к области метаэстетики, сле­дует считать XV-XVI века. К области гиперэстетики мы будем от­носить прежде всего киевский, греческий и болгарский распевы, а также некоторые неполные распевы XVII века и отдельно песнопения, приписываемые конкретным авторам, которые начали появляться, очевидно, в самом конце XVI века. К области эсте­тики, наконец, мы будем относить концертное партесное пение, окончательно вытеснившее практику распевов к началу XVHI века. Периодам метаэстетики, гиперэстетики и эстетики исторически соответствуют: период существования единого мелодического континуума (XII-XVI века), период распада единого мелодичес­кого континуума под воздействием многораспевности (XVII век) и, наконец, время, в которое мелодический континуум вообще прекратил свое существование, распавшись на отдельные точко-подобные песнопения — «вещи» (с конца XVII века).

Очень важно отметить, что хотя в большинстве своем ран­ние партесные произведения почти что полностью построены на основе отдельных мелодий знаменного, демественного, гречес­кого, киевского и других распевов, однако произведения эти ни­как не могут быть отнесены к области богослужебного пения и являются чисто музыкальными объектами, несмотря на исполь­зование в них материала, принадлежащего богослужебно-певческой системе, ибо материал этот развивается уже не по богослужебно-певческим законам, но по законам музыкальным. Здесь необходимо преодолеть концепцию И.Коренева, сливающего понятия богослужебного пения и музыки, и научиться видеть не­проходимую пропасть, отделяющую партесное пение от системы распевов. Если мы не сделаем этого, но будем считать партесное пение логическим продолжением и развитием системы распевов, то мы никогда не сможем приблизиться к подлинному пониманию древнерусской системы богослужебного пения. Рубеж между XVII и XVIII веком есть рубеж, разделяющий богослужебное пение и музыку, метаэстетику (пусть даже в остаточном виде гиперэсте­тики) и эстетику. Вот почему то, что прекратило свое существо­вание в XVIII веке, не может быть познано ни с помощью музы­кальных законов, ни с помощью эстетических категорий. Таким образом, древнерусская система богослужебного пения XII-XVI ве­ков должна пребывать перед нашим взором в виде некоей гран­диозной вершины, не доступной ни способам нашего мыш­ления, ни методам наших исследований. Только осознание той непроходимой пропасти, которая лежит между древнерусским бо­гослужебным пением и современным состоянием сознания, только осознание изначальной недоступности этого пения для совре­менных методов мышления может послужить начальным, отправ­ным пунктом пути, ведущем нас к истинному постижению тайн древнерусской системы богослужебного пения.

3. Культура и иконосфера

 В начале нашего исследования мы пи­сали о том, что сам объект исследова­ния — древнерусское пение — следует рассматривать не как самоцель, но как временное, преходящее средство, используемое для достижения цели. Своей же целью мы условились считать исправление ошибочности нашего мира и преодоление раздробленности нашего сознания, следствием чего должно стать обретение живого духовного синтеза. В процессе обретения этого синтеза древнерусское богослужебное пение должно выполнять роль Вергилия, выводящего наше сознание, как заблудившегося Данте, из состояния ослепления к узрению истины. Теперь, приближаясь к самому концу исследования, мож­но позволить себе еще одно сравнение, предостерегающее от чрезмерного увлечения изучением древнерусского богослужебно­го пения самого по себе. Древнерусское богослужебное пение можно уподобить Полярной звезде, которая интересует нас не своим химическим составом и массой, но тем, что с ее помощью можно определить правильное направление пути. Однако, если мы будем ориентироваться только на Полярную звезду, мы не смо­жем верно определить нужное направление. Для этого необхо­димо принимать во внимание расположение других звезд и зем­ных ориентиров. Точно так же и точность духовной ориентации не будет удовлетворительной, если мы будем держать перед нашим взором одно только древнерусское богослужебное пение, — для обретения необходимой точности нужно уметь увидеть все куль­турные явления, как существующие одновременно с древне­русским богослужебным пением, так и предшествующие ему и следующие за ним. И, подобно тому, как люди научились состав­лять карты звездного неба, можно научиться составлять и карты культурных явлений, на которых явления эти будут точно скоор­динированы и соотнесены между собой. Собственно говоря, это исследование и является попыткой составления именно такой карты. Сама идея составления подробной карты не может счи­таться оригинальной, более того: идея эта уже неоднократно на­ходила практическое воплощение. Наиболее яркими авторами таких воплощений в XIX веке можно считать Н.Данилевского и К.Леонтьева, в нашем же столетии такими авторами являются, очевидно, О.Шпенглер и А.Тойнби. Ни в коем случае не вступая в полемику с этими концепциями и не претендуя на их полноту и стройность, настоящее исследование ставило перед собой бо­лее скромные цели: констатировать некоторые особенности об­щекультурной картины, ставшие особенно заметными в самом конце XX века, и более внимательно рассмотреть свойства обще­культурного процесса в его отношении к Церкви. Акцент на ре­шении именно последней из вышеупомянутых проблем и предоп­ределил конкретные объекты этого исследования, которыми ста­ли богослужебное пение и музыка. Именно подробное рассмотре­ние взаимоотношений богослужебного пения и музыки может вывести нас на понимание более обширной проблемы — пробле­мы соотношения Церкви и культуры.

Для того чтобы древнерусское богослужебное пение могло стать некоей путеводной звездой в нашей культурной ситуации, нам необходимо отдать себе отчет в точном соотношении этого пения с состоянием нашего сознания. Нам нужно понять, в ка­кой степени наше сознание может войти в реальное соприкос­новение с древнерусской певческой системой, а для этого преж­де всего необходимо отсечь возможность возникновения различ­ных вариантов иллюзорного соприкосновения и иллюзорного понимания. Основная опасность возникновения иллюзии доступ­ности древнерусского богослужебного пения нашему пониманию таится в словах «музыка» и «эстетика», применяемых по отноше­нию к древнерусской певческой системе. Достаточно красноре­чивым примером такого применения может служить собрание древнерусских текстов, посвященных вопросам пения, составлен­ное А.Роговым и озаглавленное им «Музыкальная эстетика Рос­сии Х1-ХУШ веков». Ложность этого названия заключается даже не столько в его изначальной ошибочности, ибо в России XI-XVII веков, по существу, не было ни музыки, ни музыкальной эсте­тики, сколько в низведении древнерусской певческой системы с метаэстетического уровня на свойственный современному созна­нию эстетический уровень, в результате чего и возникает иллю­зия понимания. Современное сознание, не преображенное аске­тическим подвигом, мыслит эстетическими категориями, в то время как древнерусское богослужебное пение, являющееся аске­тической дисциплиной, подчиняется метаэстетическим катего­риям. Это значит, что реальное понимание древнерусской систе­мы богослужебного пения может наступить только в результа­те аскетического преобразования сознания. Сознание же, не преображенное аскетическим подвигом, может довольствовать­ся лишь иллюзией понимания древнерусского богослужебного пения, результатом чего и являются разговоры о музыкальной эстетике, якобы имевшей место в России в XI-XVTI веках. Таким образом, первое, что необходимо иметь в виду, говоря о древне­русском богослужебном пении в современной культурной ситуа­ции, так это его принципиальная недоступность для сознания, не преображенного аскетическим подвигом, ибо непонимание этой недоступности и порождает ложное понимание и иллюзию на­шей причастности к древнерусской системе пения.

Ярким примером практического возникновения такой ил­люзии могут служить различные методы современной расшиф­ровки древнерусских певческих памятников. От расшифровщи­ка не требуется аскетического преобразования сознания, но тре­буется владение специальной техникой расшифровки, которая должна как бы восполнять непричастность сознания к аскетичес­кому подвигу. Применение техники расшифровки позволяет как бы взломать систему богослужебного пения, как бы проникнуть насильно внутрь аскетической дисциплины, не преобразуя при этом свое сознание. Но поскольку такое проникновение изна­чально невозможно, то результатом расшифровки оказывается не реальное, но иллюзорное проникновение. Ведь если отдать себе отчет в том, что происходит в процессе расшифровки, то при­дется признать, что расшифровщик всего лишь превращает в музыкальное произведение ту часть богослужебно-певческой си­стемы, которая стала объектом его расшифровки. Фрагмент богослужебно-певческой системы становится музыкой, или «музы­кальной вещью», и метаэстетический объект превращается в объект эстетический. И это совершенно закономерно, ибо соз­нание, не преобразованное аскетическим подвигом, не будучи в состоянии возвыситься до метаэстетического уровня, может только низводить фрагменты богослужебно-певческой системы до своего собственного уровня. Будучи изначально лишен досту­па к живой устной традиции, расшифровщик не может быть причастен к живому воспроизведению мелодического архетипа. Он может только наблюдать и воссоздавать внешний резуль­тат этого воспроизведения, в то время как само внутреннее творческое воспроизведение мелодического архетипа непод­властно никаким методам расшифровки, ибо оно есть преж­де всего результат повторения слов Иисусовой молитвы. Вооб­ще же деятельность расшифровщика можно уподобить деятельности чучельника, создающего чучела животных. Чучело может быть выполнено крайне искусно, оно может настоль­ко жизненно и правдиво передавать внешний облик и позу животного, что, кажется, еще немного, и чучело этого живот­ного бросится на нас, хотя мы прекрасно отдаем себе отчет в иллюзорности этого впечатления. Точно такой же иллюзией реального соприкосновения сознания с системой богослужеб­ного пения является расшифровка, или перевод на современ­ную нотацию древнерусских певческих памятников.

Поделиться с друзьями: