Культура поэзии – 2. Статьи. Очерки. Эссе
Шрифт:
Странно встретить и увидеть и рассмотреть человека, чьи книги знаешь давно, – словно время сжимается, как вода, до твёрдого состояния (три года в Индии), в послебрачном, точнее – междубрачном, состоянии, и тебе, старшему преподавателю и заочному аспиранту, говорят: «А напиши-ка ты книжку о поэтической графике…» И ты читаешь «Зевгму» Бирюкова (а твоя книжка появится лет через 15, написанная вместе с твоим аспирантом). И вот – милейший и талантливейший Бирюков. Авангардист и авангардовед. И ничего в нём авангардного нет. Ничего, кроме глаз. Глаза у Сергея Бирюкова – ангельские и птичьи одновременно. Пронзительные и мягкие. Светящиеся.
Да, это вам не гладкомордое кино и говоритмы верлибра. Это – страсть. Настоящая страсть – признак одинокого человека. Поэта. Поэта, пишущего не быстрорастворимые стихи городского бездельника. Поэт ходит за стихами – сквозь себя – туда, где видно, как снегирь понимает, что он красив. Снегирь понимает, как он красив… Я хожу за стихами к костру и к озеру.
движеньем резким вывести из болитого себя которым был когда-тои на того которым стал сейчаслетающим летящим и летучимПереживать трагедию (без видных признаков её), катастрофу (тоже безвидную), беду, горе и боль (подлинную и первородную) для того, чтобы с выросшей до непомерных размеров душой – летать. Летать летающим, летящим и летучим. Вот – поэт…
Потом она спросила:
– Ты знал его?
– Да… – (я не знал этого матроса).
Она сидела, опустив голову, и смотрела на часы «Победа» с чёрным лаковым, кое-где треснувшим, ремешком.
– Он… Ваня… прикрыл нас… – (Прикрыл собой Египет, обложенный четырьмя державами).
Она подняла голову, и я увидел её глаза сквозь себя и сквозь две толщи слёз – её и моих. Мы сидели в штабной комнатке одни – как под водой. Под морской мутноватой водой. Вода слёз. Воды слёзы. Хляби очей и душ наших… Вот и всё.
Это раннее стихотворение Алексея Парщикова. Время, уходя Бог знает куда, всё сильнее, страшнее и крепче стесняет сознание и плоть, выжимая душу – наружу, туда, где все чёрные ходы наших мыслей и чувств соединяются в один – светлый.
Продлиться навсегда
Лет пятнадцать назад сижу, мучаюсь над началом статьи (не могу «въехать» – то есть нужно первое слово, из которого вырастает текст). Обращаюсь к четырёхлетнему сыну: – Миш, подскажи мне первую фразу… – Парнишка, не задумываясь, произносит: – Светит солнце. (Миша уточняет: – Может быть, односоставное? [он учится в школе «пушкинского резерва», или «призыва», как шутил я, где русский язык начинали изучать прямо с синтаксиса – с интонации и предикативной основы. Дети всё понимали, прекрасно говорили и читали, и пересказывали прочитанное, но… через десять лет всё позабыли: началась отроческая мученическая жизнь, и стартовал век электронно-компьютерного мышления и говорения. А тогда, сынок мой, вернувшись из Крыма, где отдыхал у моих друзей, на моё предложение поговорить по-украински ответил: – Ты шо, охренел?!]). Солнце светит. Да, светит. Светит всегда. Даже когда не светит. Сюда, к нам не светит. Его несвет ощущается особенно явно летом – всегда: и ночью, и в пасмурнягу.
Ощущение солнца – это ощущение детства. Детство представляет собой тройную (минимально) жизнь, тройное существование: первое – глубоко внутреннее, соматически новое, психически (ментально) эвристичное; второе – широко и глубоко, и высоко внешне, когнитивно новое (но с дежавю), физико-метафизическое (гносеологическое) познание себя в мире и мира в себе с интерфизическим счастьем, ужасом и разочарованием; третье – грубо и императивно социальное: испытание толпой, группой, классом, строем, звеном, etc. И здесь в моём сознании высвечивается семема «ЛАГЕРЬ». Концентрация детей в одном месте, руководимое броуновское движение персоналий и индивидуальностей, руководимое педагогами-пастухами, или педагогическими (психологическими) пастухами, но не пастырями, знающими такие слова, как «психология», «воспитание», «идеология» (любая, и финансово-рыночная в том числе) и т. д. и т. п. Лагерь. Концентрация. Концентрационный пионерский лагерь.
Лагерь, из которого меня – посезонно – изгоняли дважды. Первое выдворение оказалось скандальным. Очень. Даже слишком. Вообще-то, парень я был тихий, тихоня, заика, молчалив, с карими твёрдыми глазами (взглядом – так это видится мне на старых фотографиях). Два-три парнишки-хулигана-естествоиспытателя вдруг взяли меня в серьёзное дело: с лестницы заглянуть в банное не замазанное мелом окно; по средам в бане мылись воспитатели и остальные идеологи и надзиратели. Лестницу приставили, рама оконная лопнула – и мы ввались в мойку прямо с неба, из неба (дети – ангелы, и поэты – тож) в какое-то месиво, в гущу голых больших мужских и женских, недетских тел: вольное мытьё, или помыв, разгорячённых всем на свете наших наставников удивил нас, а наше удивление удивило тех, кто принимал межгендерное омовение. Нас выгнали из лагеря. Меня выгнали из лагеря. В течение месяца мать и бабушка прятали меня от изумлённого и скуповатого моего отца, дабы не побил: семь рублей за путёвку пропали даром, впустую. Второй раз меня изгнали из лагеря на следующий год, узнав во мне небесного лазутчика. Лазутчика по запретным баням… А день, какой был день тогда? – Ах, да: среда! С тех пор среда (как день недели) и лагеря (любые: сталинские, гитлеровские, пионерские и проч.) стали для меня символами тёмного, страшного и гибельно безысходного.
Перемещаюсь по городу я на общественном транспорте (метро, трамвай, реже автобус). Ходил бы пешком, да больная нога не даёт. Вот и стою на остановках – чаще один и в сторонке от всех. Избегаю хоровых ощущений. Хоровых эмоций. Коллективных прозрений. И толпяного познания. Стою себе один-одинёшенек, курю (отныне – в кулак: борьба у нас с курением; Россия мрёт от наркотиков и алкоголя, а власть вдруг заборолась с курением; ночные клубы набиты волшебными таблетками; амфитамины везде, где есть толпа молодых и резвых; и этот факт знают все. Все, кроме правоохранительных органов: в стране около 40 % алкоголиков и 18–20 % наркоманов, а борьбу ведут со мной – курящим, т. к. от меня вреда куда больше, чем от нарков и синяков [которыми забиты все пригороды, промзоны и посёлки]). Курю это я на остановке и думаю: политики – это такие клакеры (как в дореволюционных театрах побиватели собственных ладош за деньги по команде антрепренёра), которые возбуждают в общественном сознании шум аплодисментов (власти) и пощёчин (от власти). Рядом со мной стоят 3–4 супериндивидуальности: парни и девки сплошь в портачках (татуировки) и пирсинге; они тоже выделились из толпы, образовав новую толпу себе подобных. Пресловутые субкультуры стали шире и мощнее культуры, которая стоит где-то в сторонке от бизнеса, шоу-бизнеса, бюрократии и войны – и курит в рукав свою классическую преступную сигаретку.
Думаю: поиск истины прекращён. Толпе нужна то ли правда, то ли правота. Наука истины придумывает. Религия о существовании истины догадывается. Искусство стало рыночным и зарабатывает истинные деньги. Только поэзия и музыка (не попса!) остаются истинотворным занятием. Мир перенабит информацией, т. е. фактологическим, ложно-фактуальным и фантазийным мусором. Обилие такой «информации» убивает познание: у человека нет выбора, потому что он бесконечный; поиски не истины, но выбора – отвлекают от главного, ради чего мы явлены КЕМ-ТО или ЧЕМ-ТО этой планете, – знать. Познавать. Переузнавать. Вызнавать. Опознавать. Узнавать. Узнавать истину.
Конец ознакомительного фрагмента.